Синий Цвет вечности - Борис Александрович Голлер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— …обещавшей большой выигрыш, между прочим, помните? Сто рублей за билет. Когда объявили выигрыши, получаю свой — тридцать рублей. А главный, за которым все гонялись по глупости — четыреста тысяч, получает некая бедная девица Штос. Не смейтесь, фамилия такая! Правда. Штос! Или Штосс — с двумя «с»! Мне потом Никитенко рассказывал — он тогда женился недавно! — что его жена знает эту счастливую девицу, она бывает у них; говорил, она не изменилась вовсе, только плохо представляет себе, как воспользуется таким богатством. Штос да штос — но имя судьбы! Вот как складно. Я тогда и спрашиваю свою судьбу: «А я-то што-с? Что я тебе в дураки нанялся?»
— По-моему, девицу эту хотела даже повидать императрица! — сказал Блудов.
— А повидала, не знаете?
Отошел от них и стал издали наблюдать за креслом в стороне, в котором сидела Софи Виельгорская. Забывал иногда, что она уже носит фамилию мужа. Надин вяжет, сидя в кресле, как принято. Она беременна. Неделю назад он понял это, случайно бросив взгляд на ее живот. Это стоило ему разлития желчи, не иначе. (А теперь это уже все видят, и она вяжет — по обыкновению всех беременных дам.) «Князь Щетинин свое не упустит! Не твое это дело! Тебе нужно ехать на Кавказ!»
— Ты все-таки едешь? — спросил его Соллогуб как бы с сожалением.
— Может быть. Не решили еще… Там! — выразительно поднял палец вверх.
«По-моему, ждет, что уеду! Интересно, сколько людей в этой зале, в этом кругу моих друзей вместе с ним жаждут, чтоб я уехал?.. Соллогуба еще можно понять: у него два предмета ревности: жена и проза. (Про стихи свои сам знает, что плохие. Тут не тщится.) А другие? Чем я мешаю им? Вяземскому, к примеру? И Пушкину он не был таким уж другом, прямо скажем. Вот Жуковский был другом, хотя и плохо понимал его: не лучше, чем понимала жена!» (Он поискал глазами Жуковского — куда-то делся… и Наталью Николаевну. Не нашел и ее.) «Интересно, Андрей Карамзин ждет тоже, чтоб я уехал?»
Неожиданно к нему подсел Вяземский и спросил — едва ль не с подковыркой:
— Вы этого нового немца читали? Гейне? Правда, он, говорят, еврей. Но все равно! Вам нравится? Как поэт?
— Очень.
— У нас вкусы схожи! Я пытался перевести один стишок. Но что-то у меня не клеится. Наверное, слишком классик. Старомоден. Гёте бы мне дался. Вам немецкий — легко?
Лермонтов повел плечом неопределенно. Он знал четыре языка кроме русского. Пятый, испанский, слабо, о чем жалел. А князь протянул листок — не печатный, писанный от руки… и, даже давая в руки, как бы все равно не выпускал из рук.
— Разрешите?! — Лермонтов забрал листок и пробежал глазами. — Дадите на несколько минут?
— Конечно. Я же сам и предло…
Лермонтов извинился и ушел с листком.
(Это неплохо, даже если тебя экзаменуют! Да и стихотворение понравилось.)
Лермонтов вернулся как-то слишком быстро. Вяземский встретил словами:
— Ну что? И у вас не получилось? Я так и знал. Это — какая-то другая литература!
— Да нет! Я сделал кое-что. Набросок пока — только черновик!..
Он протянул листок, где на обратной стороне было по-русски:
На севере диком стоит одиноко
На голой вершине сосна
И дремлет качаясь, и снегом сыпучим
Одета, как ризой, она.
И снится ей все, что в пустыне далекой,
В том крае, где солнца восход,
Одна и грустна на утесе горючем
Прекрасная пальма растет.[9]
— Ну что… Это хорошо. Даже прекрасно! — сказано было чуть с раздражением. — Вы — другое поколение!..
Но все-таки пошел хвастать к Плетневу:
— Я показывал тебе стишок этого немца про сосну? Посмотри! А у Лермонтова вышло.
— Пожалуй! — сказал Плетнев. — Только не увлекайся, как все увлекаются. Его забудут, как Полежаева!
— Ты думаешь?
— А ты не попросил для нашего журнала?
— Но ты ж знаешь, он в «Современнике» не печатается. А почему, спросим? Странный человек!
Потом Лермонтова заставили всё же прочитать эти стихи для всех. Он отнекивался. Но пришлось.
К нему подошла Додо:
— Вы не устали дуться на меня?
— Нет. Тем более что дуетесь явно вы.
— А нечего говорить всякую глупость, тем более в необычных обстоятельствах.
— Если вы еще объясните, в чем их необычность для вас…
— Вы злой, отвратительный, жестокий, черствый и просто нетерпимый человек! Ваша любовь — несчастье!
— Благодарю! Я всегда считал: ненависть женщины — это уже надежда!
— Проводите меня! Не то найду пистолет и застрелю вас, честное слово!
— Тут не найдете ничего подобного. Это приличный дом.
— Ничего, я поищу. Вы ж хотели в меня влюбиться, по-моему, — что вас останавливает?
«На плече, пришпиленный к голубому банту, сверкал бриллиантовый вензель; она была среднего роста, стройна, медленна и ленива в своих движениях; черные, длинные, чудесные волосы оттеняли ее еще молодое, правильное, но бледное лицо…»
Он снова видел Минскую и Лугина. И сквозь рокот голосов салона Карамзиных в нем пробивался какой-то текст. Он не знал какой. Было только внутреннее волнение.
Они вышли к ее карете. Он подсадил ее.
— Поедем ко мне? спросила Додо.
— Пожалуй!
«— Здравствуйте, мсье Лугин, — сказала Минская кому-то, — я устала… скажите что-нибудь!..
— И у меня сплин! — отвечал Лугин».
— А вы хотели в другое место? — понтересовалась Додо.
— Не думаю. — На самом деле он наладился к Софье Остафьевне. Но ничего не поделаешь!..
«У граф. В… был музыкальный вечер».
II
ИЗ «ЗАПИСОК» СТОЛЫПИНА
В последние недели, может месяц, в Петербурге с Михаилом что-то доброе творилось. Он выглядел другим. Почти таким, каким был год назад, когда только явилась в свете — или в жизни его — Мария Щербатова. Когда ему бывало хорошо, даже насмешлив он был по-доброму. И раздражало его тогда немногое.
Я догадывался о причинах, но не хотел спрашивать. К тому же бабушка подала наверх слезное прошение, скорей мольбу, еще раз продлить ему отпуск, и мы ждали решения и снова полагали, что его наконец оставят здесь. Он тоже начинал надеяться, хотя ему это было тяжелей, чем нам. Он самому слову «надежда» слабо верил. Такова уж была природа его.
Я рассказал в свое