Падшие в небеса - Ярослав Питерский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И все-таки, что же он такое нес Павлу? Почему он не показал это мне? Чего он так испугался? Странно…
Четырнадцатая глава
Сон, что может быть слаще в этом мире?! Сон, он даже приятнее любви! Сон, он важнее всего! Сон, это то, без чего человек не может жить! Как жить без сна? Ведь — самое сокровенное, или желанное — приходит именно во сне! Во сне человек предчувствует и неприятности! Во сне — встречается со смертью! Так, как же без сна? Как?! Значит сон нужнее всего человеку?! Сон — это вторая жизнь человека! Вторая — параллельная жизнь! Во сне узник может получить свободу! Старик — молодость, а инвалид — здоровье! Во сне девушка, может стать такой, какой захочет — красивой и стройной, а юноша чувствовать себя богатырем! Павел через неделю пребывания я в тюрьме, как и практически все ее обитатели, мечтал — чтобы именно вот эта, вторая жизнь, была гораздо длиннее той — страшной и действительной первой. Той, в которой каждый день, а то и по несколько раз на дню — водили на допрос, оправку, прогулку. В баню. Водили к врачу и просто водили, водили, водили — по длинным и вонючим коридорам, мрачной тюрьмы. А во сне! Во сне — они все были свободны! Во сне — они могли мечтать, о чем захочешь и самое главное — никто не мог запретить этого делать! Никто! Ни следователь, ни надзиратель, ни сосед по камере, ни крыса у бачка с «парашей»! Человек был — свободен! Павел только сейчас понял, какое это счастье — спать сколько захочешь. Какое это счастье — просто выспаться. И тут, в тюрьме, не зря, самым страшным наказанием, был вовсе — не постоянный голод от недоедания противной «баланды» и приторного «чая — помоев», а именно лишение сна! Отдыха с закрытыми глазами! Когда ты принадлежишь только себе и своим мыслям! И именно сна-то, так не хватало… Неделя, пролетела быстро. Павел поймал себя на мысли, однажды утром, что он вообще забыл — когда был на воле. Последняя неделя перечеркнула его прошлое. Оно казалось — далеким и прекрасным сном, в который — вряд ли, вернешься, но так хочется его посмотреть! «Сон, опять сон! Я помешан на сне! Сон, мне хочется спать. Спать! Спать и видеть сны. Меня определенно тянет к самоубийству! А в принципе, что тут такого? Убить себя? Это ведь так просто — и погрузиться в этот длинный и черный сон под названием смерть. Где не будет ничего, просто покой и все! Просто — умиротворение! И не каких проблем, и эмоций! Никаких страданий и радостей — просто сон! Сон — вечный сон!» — Павел пугался своих мыслей.
Ему порой становилось страшно — как легко он рассуждает о смерти?! Он думает о смерти, как о чем-то простом! Как о благе?! Как не — о страшном и ужасном, а как об избавлении! И он не боится ее! «Смерть, а что такое смерть? Смерть это конец, но — за концом, должно быть начало! За концом должно, что-то произойти? Не может же быть, что смерть просто будут вечной! Значит! Значит, смерть — это наивысшая стадия человеческого счастья, просто оно, так велико, что человек его боится?» — так часто Павел рассуждал во сне. На жесткой «шконке» — тюремных нар, в короткие минуты покоя, он — думал о вечности. Как ему казалось: «о доброй и щадящей вечности! Но разве вечность бывает — не щадящей? Разве вечность бывает — злой или доброй? Она просто вечность!» — такие мысленные рассуждения заводили Клюфта в тупик. Ведь все заканчивалось думой о смерти. В представлении Павла теперь — смерть и вечность были параллелями.
«Смерть может все решить. Она добрая на самом деле. Она, как горькое лекарство от проблем. А какова она — та черта?! Вот так — взять и придушить себя! Лишить жизни! А, что изменится? Что произойдет? Ничего! Как все просто — я умру и буду свободен! Буду, свободен, от всего! Раз! Одним движением — свобода, причем вечная!» Павел мучительно осознавал, что убить себя — это удел слабого духом человека!
Убить себя ради того, что бы избавиться от незаслуженного заточения — это мерзко и низко по отношению в первую очередь к себе. К Вере! К их будущему ребенку! Да и вообще к справедливости!
«Неужели ее нет? Неужели несправедливость в этой жизни всегда побеждает?! Нет!
Такое просто не может быть — когда-то же произойдет, что все повернется вспять и правда — будет сильнее лжи, а предательство и злоба уступят перед — добротой и благородством! Будет! Поэтому надо терпеть!» И все же, мысли о самоубийстве, как назойливые мухи, то и дело залетали и крутились в мозгу Павла. Ведь все эти страдания по спокойному сну появились после многочасовых ежедневных пыток на «недосыпание». Клюфт на себе испытал, что значить — не спать несколько суток подряд. Только он успевал после отбоя, положить, голову на подушку, как открывалась дверь и противный и скрипучий голос надзирателя — кричал:
— Клюфт на выход! На допрос! Павел поднимался и обуваясь плелся в коридор. Его вели по ночной тюрьме в следственный блок. Он брел по этим удручающим психику помещениям и автоматически закрывал на ходу глаза — вздрагивая, когда голос за спиной окрикивал:
— Лицом к стене! Пошел! Павел приводили к кабинету под номером пятьдесят три и ставили лицом к стене. Так он и стоял минут двадцать — не смея повернуться. А потом….. …А потом был путь назад! Павла вели обратно в камеру, не объяснив — почему не было допроса. Клюфт ложился на кровать, но как только сон обволакивал его мозг — все повторялось вновь. Скрип и лязганье замков. Противный голос и все сначала — длинные коридоры, лестницы, грохот решеток и запах противной краски на стене возле загадочного кабинета под номером пятьдесят три. И опять двадцать минут наедине с собой. И вновь путь назад в камеру. День. Два, три… …Вот именно на четвертый день регулярных лжедопросов Павел впервые и задумался о самоубийстве. Ведь он, спал за все это время, не больше часа или двух. Клюфт — падал на ходу. Он два раза запнулся в коридоре. Недовольные конвоиры, орали, как сумасшедшие. А один, даже, отпинал Клюфта по ребрам, коваными сапогами, когда Клюфт в очередной раз рухнул на бетонный пол, по дороге из камеры — в следственную часть. Но Павлу было все равно. Ведь даже сильная боль не могла, затмить желание — поспать! Вздремнуть. В глаза, как будто, насыпали — песка. Ноги и руки, были, свинцовыми и не хотели слушать команды мозга. Павел видел все — как в тумане. Ему не хотелось, кушать. Несколько раз он отказывался от обеда — отдавая свою пайку то прокурору Угдажекову, то прорабу Лепикову. Который, чуть не ошпарил Павла горячей баландой — вырвав миску из рук. Павел не мог анализировать. Он пытался догадаться — почему его, вот, так, водят «вхолостую» на несуществующие допросы. Зачем? Клюфт хотел пожаловаться надзирателю и потребовать, что бы к нему пригласили, кого ни будь из руководства тюрьмы, но потом оказался от своей затеи — увидев лица этих людей, со связкой ключей в руках. Бессловесные исполнители, бессловесные слуги — невидимого повелителя! Того, кто все, это затеял! Этот страшный спектакль, под названием «арест-тюрьма»! Попасть в карцер не хотелось. Попасть в карцер, о котором так часто пугали надзиратели — значит окончательно сломаться. Там, наверняка будут бить и так же пытать бессонницей. Попасть на допрос. Павел очень хотел попасть на допрос и спросить у этого молодого следователя — что творят, что делают с ним? Почему? Если они хотят его судить — пусть делают это в нормальном, установленном советским законом порядке!
Павел был на гране срыва. Морального и физического! И тут, Клюфта ждала приятная неожиданность. Вновь появился старик Оболенский. Это было накануне утром. В камере оставались — лишь Клюфт, прокурор — хакас, который, как слышал Павел — рыдал по ночам в подушку и ехидно веселый, вечно голодный Лепиков. Этот тип все больше и больше не нравился Павлу. Он заискивающе улыбался и говорил странные вещи. Он говорил — «о необратимости наказания великой советской власти» и в тоже время ругал тюремщиков и следователей, пытаясь найти сочувствие у Клюфта. Лепиков не разговаривал с Угдажековым и сторонился его. И как только представлялась возможность — оскорблял низкорослого хакаса. Тот делал вид, что не обижается и плакал по ночам в подушку. Клюфт, понимал — сокамерники на гране срыва и вот-вот передерутся. Павел старался не отвечать Лепикову. Хотя, тот, изредка даже угощал его папиросой. Он приносил их после допроса. Как пояснял, бывший совхозный прораб — он выпрашивал «курево» у конвоиров. Его «подельник» — Гиршберг лежал в тюремном лазарете и как говорил Лепиков, допрашивали бывшего директора совхоза прямо там. А были эти самые допросы у Лепикова почему-то каждый день в одно и тоже время.
Павлу и это не нравилось — хотя курить лепиковские папироски он отказать себе не мог. Старик Оболенский, появился в камере, как святое ведение! Он выглядел очень плохо. Совсем ввалились глаза. Огромная борода покрывала его щеки. Оболенский медленно прошел по камере и сел на табурет возле своей кровати. Затем опустил голову. Обомлевшие обитатели камеры смотрели на Оболенского, как на человека — с того света. Особенно испугался Лепиков. Он, по-собачьи, встал в угол и молча смотрел на Петра Ивановича. И Клюфт, и прокурор, тоже не решались первыми спросить Оболенского о его скитаниях по тюремным казематам. И лишь когда в коридоре немного стихли шаги конвоиров, Павел рухнул на табуретку рядом с Петром Ивановичем. Старик, внимательно посмотрел на Клюфта и тихо сказал: