В объятьях олигарха - Анатолий Афанасьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что будет, если откажусь от расписки?
— О-о, что вы, что вы, Виктор! — Он замахал руками, отгоняя от глаз какие–то кошмарные видения. — Не надо отказываться. Не надо даже думать об этом.
— Но все–таки? Заставят силой?
— Что вы, к чему такие ужасы. Никто не будет настаивать. Кольнут пенбутальчик, пять кубиков, и вы, батенька мой, признаетесь в том, что собственную матушку четвертовали, зажарили на сковородке и съели. Ха–ха–ха! Извините за черный юмор. Силой заставят. Скажете тоже! Чай, в Европе живем.
— Понятно… — Я сам себе был противен со своим плаксивым голосом. — А ведь меня, доктор, даже не покормили, хотя я здесь уже неизвестно сколько.
— Как так?! — Возмущение было искренним, с гневным блеском золотых очечков, с горловыми руладами. — Не может быть! Вопиющее нарушение Венской конвенции… Сейчас мы это поправим.
Он подкатился к двери, отворил, кого–то позвал, пошушукался — и вернулся удовлетворенный.
— Что же сразу не сказали, Виктор? Голодом морить — последнее дело. Не басурманы какие–нибудь. Не генералы с лампасами. Вон вчера передачу смотрел у Караулова — жуть. Воруют продовольствие и из солдатиков делают дистрофиков. Фотографии — как из Бухенвальда. Вот тебе, батенька мой, и демократия. За что, как говорится, боролись. Нет, нам до настоящей демократии еще далековато. Народ наш темен, необуздан, семьдесят лет идолам поклонялся, такое даром не проходит. Перед руссиянским народом, Виктор, лишь два пути открыты: либо нового тирана посадить на трон, либо, как встарь, к варягам на поклон. Согласны со мной?
В каком я ни был плачевном состоянии, скачки его мыслей меня заинтересовали.
— При чем тут народ, если генералы воруют?
— A-а, проняло. Задело писательскую жилку… Народ, батенька мой, глумиться над собой позволяет, собственных детей отдает на растерзание. Вы сами по убеждениям какого курса придерживаетесь? Полагаю, либерального? Как вся творческая интеллигенция?
— Никакого. Мне на все курсы наплевать.
— Вот именно! — возликовал Герман Исакович. — Вот оно — лицо руссиянского властителя дум. Ему на все наплевать. А уж коли ему наплевать, то народу тем более. Приходи и владей, кто не ленивый… Но давайте, голубчик мой, посмотрим на проблему мироустройства с другой стороны…
Досказать он не успел — дверь отворилась, и прелестная блондинка в коротких шортиках внесла поднос с ужином. Кокетливо поздоровавшись, она поставила на стол тарелку с чем–то серым и на вид вязким, зеленую кружку с бледным чаем и положила краюху черного хлеба, намазанную чем–то желтым.
— О-о, Светочка, — проворковал Герман Исакович. — Чудесное дитя, как всегда ослепительна… Погляди, узнаешь этого джентльмена?
Девушка бросила на меня игривый взгляд и смущенно пролепетала:
— Конечно, Герман Исакович.
— Это он, не ошибаешься?
— Как можно, Герман Исакович? Я же не слепая.
— Умница. — Психиатр заботливо огладил ее ягодицы и пояснил, глядя на меня: — Наша Светланочка своими глазами видела, как вы выходили от Верещагина. Свидетельница наша лупоглазая. Кстати, студентка пятого курса.
Я ничуть не удивился появлению в комнате соседки покойного (?) юриста, это вполне укладывалось в фантасмагорический спектакль, разыгрываемый господином Обол- дуевым. Лишний виртуальный штрих. Однако по–прежнему не понимал, какова моя роль в нем.
— Что скажете, Виктор Николаевич?
— Что я могу сказать? Видела и видела, что теперь поделаешь.
— Напрасно вы так с ним обошлись, — порозовев, укорила прелестница. — Дядя Гарик был добрый человек, всем бедным помогал.
— Это точно, — посуровев, подтвердил Герман Исакович. — Известный спонсор и меценат. И тебе, голубка, помогал?
— А как же. Учебники покупал, оплачивал жилье. В оперу иногда водил.
— Видите, батенька мой, свидетель надежный, лучше не бывает. Скоро золотой диплом получит. Получишь, дитя мое?
— На все ваша воля.
Меня больше не интересовала их дешевая, хотя и забавная интермедия, разыгрываемая в традициях театра абсурда.
Я придвинул к себе тарелку, понюхал и уловил тошнотворный запах собачьих консервов.
— Что это? Я же не пес подзаборный, в конце концов.
— Ну–ка, ну–ка… — Герман Исакович ложкой подцепил серое, вроде каши, вещество, слизнул чуток, почмокал. — А что? Вроде ничего? Мясцом отдает. Где взяла, голубушка?
— Как где? На кухне. Что дали, то принесла.
Жрать все–таки хотелось, сгоряча я сунул в пасть краюху, откусил, прожевал — и тут же вывернуло наизнанку. Хлеб был сдобрен чем–то вроде машинного масла. Так меня не трепало даже после доброй попойки. Изо рта вместе с горечью хлынула коричневая пена и какие–то желеобразные сгустки.
— Голубчик вы мой, — забеспокоился Герман Исакович. — Может, не надо так спешить?
Отдышавшись, с проступившими слезами я угрюмо заметил:
— Если вы этими паскудными штучками намерены лишить меня воли, зря стараетесь. У меня ее отродясь не было.
— Известное дело, откуда ей взяться у руссиянского писателя… Но я бы вам, Виктор, от всей души посоветовал, не упрямьтесь. Черкните расписочку и все беды останутся в прошлом. А так только хуже будет для всех.
— Мне надо подумать.
— Это сколько угодно, хоть до завтрашнего дня… Пойдем, Светочка, грех мешать. Господин писатель думать будут…
— А что же с кашкой? — растерялась девушка. — Кашку забрать? Господин писатель, вы не станете больше кушать?
У меня было огромное желание влепить тарелку в ее смеющееся хорошенькое личико, но я его переборол. Они так славно на пару потешались надо мной, но ведь тем же самым до поры до времени занимался и Гарий Наумович, юрист «Голиафа»…
* * *Проснулся я оттого, что где–то рядом мыши скреблись. Горожанин, я ни разу не слышал, как скребутся мыши, но первая мысль была именно такая: мыши. Тусклая лампочка все так же мерцала под потолком, и я не мог понять, сейчас день или ночь. Но тревожное ощущение неопределенности во времени было ничто по сравнению с терзавшей меня жаждой. По кишкам словно провели наждаком, и во рту скопились горы пыли. Я кое–как собрал и протолкнул в горло капельку сухой слюны.
Скрип, как ногтем по стеклу, усилился и шел явно от двери. Я тупо смотрел на нее, потом сказал:
— Войдите, не заперто.
Дверь отворилась (или сдвинулась?), и в образовавшуюся щель проскользнула Лиза. Осторожно прикрыв за собой дверь, она одним махом перескочила комнату и очутилась у меня на груди. Замолотила крепкими кулачками.
— Не верю, слышите, Виктор? Не верю, не верю!
— Во что не веришь, малышка? — Я деликатно прижал ее к себе, чтобы успокоилась. Если это был сон, то самый сладкий из всех, какие довелось увидеть в жизни.
— Не верю, что вы это сделали.
— Что сделал?
— Убили Верещагина. Он подонок, подлец, но вы не могли это сделать… Скажите, что это неправда!
— Так ты из–за этого переживаешь? Конечно, неправда и правдой не может быть никогда. Странно, что усомнилась.
— Я усомнилась? — Она отстранилась — и я разжал руки. — С чего вы взяли? Я просто хотела услышать это от вас. Теперь утром пойду к папе и все ему расскажу. Он найдет того, кто вас оклеветал, будьте уверены.
— Утром? Значит, сейчас ночь?
— Разумеется… Что с вами, Виктор?
В ту же секунду я осознал, чем грозит ее визит.
— Кто–нибудь видел, как ты пришла сюда?
— Нет, вроде нет.
— Что значит «вроде»? Ты прошла по всему дому ночью и никто тебя не заметил? Здесь повсюду глаза и уши.
— Я… Ну я… не особенно задумывалась об этом…
— В твоем возрасте, Лиза, пора бы научиться задумываться кое о чем.
В бездонных глазах забрезжила обида.
— Вы как–то странно со мной разговариваете. Разве я виновата… Ох, простите меня! Я бездушная девчонка- эгоистка. Я даже не спросила, как вы себя чувствуете?
— Пить хочется, спасу нет.
Я не успел удержать, она метнулась к двери… Вернулась не скоро, не меньше получаса прошло, зато счастливая, улыбающаяся. Из плетеной корзинки достала пластиковую бутылку кваса «Очаково», бутылку портвейна, а также уставила стол всевозможной снедью: бутерброды с рыбой и с бужениной, яблоки, апельсины… Богатый улов. Опережая мои упреки, уверила:
— Никто не видел, нет, нет… Это все из кладовки.
Можно подумать, кладовка на Луне и она слетала туда в шапке–невидимке.
— Пейте, Виктор, что же не пьете? — и потянулась сама открывать бутылку с квасом. От радости вся светилась, у меня язык не повернулся сказать какую–нибудь гадость.
Вскоре мы сидели рядышком на топчане и ворковали, как два голубка. Идиллию нарушало лишь какое–то злобное и громкое бурчание у меня в брюхе, с чем я никак не мог справиться. Но после того, как осушил полбутылки массандровского портвешка, оно утихло. Со стороны мы, наверное, походили на влюбленных заговорщиков, какими, возможно, и были на самом деле, но никак не на учителя с прилежной ученицей; в голове у меня мелькнула мысль, что если нас отслеживают, то мне каюк (как будто до этого не был каюк), но мелькнула как–то необременительно, не страшно. Пожалуй, впервые за последние дни я чувствовал себя, вопреки обстоятельствам, сносно; больше того, рядом с этой необыкновенной девушкой испытывал приливы душевной размягченности, свидетельствовавшей разве что о сумеречном состоянии рассудка. Не удивляло меня и то, что сначала мы сидели далеко друг от друга, но как–то незаметно, дюйм за дюймом сближались и сближались, словно под воздействием загадочной вибрации, и наконец ее мягкая ладошка, как теплый воробышек, затихла в моей руке.