Пятая печать. Том 2 - Александр Войлошников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
10.05.1887 — 29.05.1943
Надпись, как надпись. На других могилах такие же с двумя датами: родился и умер. Как в командировочных удостоверениях: «дата прибытия — дата выбытия» А то, что за пределами этих дат слева и справа, никого не колышет. Прав Валет, сочинив пророческое стихотворение, из которого я запомнил:
За минутой проходит минута…И куда же уходят года?!Я пришел в этот мир ниоткуда,А отсюда уйду в никуда.
А в этой черточке между датами вся жизнь: любовь и ненависть, мечты и разочарования, чувства и знания… все, от первого жалобного крика новорожденного и до последнего скорбного стона умирающего старика! Как говорят: от уа до ау! Не простое это тире, а линия жизни! Короткая линия, как жизнь наша сволочная. И на фиг она, жизнь, если каждый, рождаясь, приговорен к смерти: к уничтожению своих знаний, мастерства, мыслей, чувств?!
И меня постигнет та же участь, как и глупого: к чему же я сделался очень мудрым? Увы! Мудрый умирает наравне с глупым. Ибо все суета и томление духа! (Ек.2:15,16,26).
Этот окаянный вопрос мучил людей, живших за тысячу лет до Иисуса Христа. Не дала Библия тогда ответа, зато дала совет:
Будем же наслаждаться настоящими благами и спешить пользоваться миром, как юностью: преисполнимся дорогим вином и да не пройдет мимо нас весенний цвет жизни! (Сол.2:6,7)
Красиво сказано «цвет жизни». Почти по фене «цветок жизни». И в том же смысле! Библия — мудрая книга, по феньке ботает! И у меня с собой «цветочек жизни» с «белой головкой». А это не та кислятина, которой «преисполнялся» жизнелюбивый автор библейского текста, живший в отсталые времена, когда не ведали про гениальное творение двадцатого века — водку сорокаградусную тройной очистки с белой пробочкой — аристократку по отношению к плебейскому «сучку». Чекалдыкну стакан такого нектара за упокой души Гордеича и, быть может, хоть тогда в этих головоломных, как перекисшая брага, вопросах о смысле жизни, проклюнется какая-то мыслЯ! Русскому человеку трудно думать здраво и трезво. А пузырь «белой головки» преодолевает это противоречие: в нем, за вычетом сорока процентов алкоголя, шестьдесят процентов трезвости! Как раз на трезвую мыслЮ!
Но пить одному не хочется. И сижу я, скованный щемящим чувством жалости, вспоминая Гордеича: жилистые руки, хрипловатый, ласковый голос, морщинистое лицо с лукавым прищуром… Вот тут, под рыжим холмиком из глины, лежит Гордеич! Недвижно, безгласно, беспомощно, одиноко… тяжело придавленный холодной толщей вязкой глины… добрый и несчастливый Гордеич… мудрый и наивный Гордеич… работящий и честный Гордеич… покорный судьбе и начальству, которое равнодушно растоптало его, отобрав все, что имел он от Бога… Вместе с оптимистичным трудолюбием и жизнелюбием. Как мечтал Гордеич, что наполнится веселыми внуками его дом, а умер один-одинешенек среди чужих равнодушных… И в доме его, в который вложил он столько труда, забот, надежд, будут жить пришлые люди, которые Гордеича не видели и не вспомнят добрым словом старого мастера, нежного мужа, заботливого отца… И то, что так берег он: старообрядческую Библию, которую прадед его принес на Урал на руках, как младенца, фотокарточки жены и сыновей — все это чьи-то чужие руки выбросят в печку или на помойку…
* * *А случилось это недели две назад, когда аккуратный Гордеич не пришел на смену. Оформив разрешение на выход с завода, я прибежал к нему. Дверь в дом была открыта. Гордеич в одежде и ботинках лежал на застеленной кровати. А на столе в горнице — письмо на официальном бланке… Похоронка!!! Смотрел Гордеич на меня. Глаза вроде бы живые, а не говорит. Только слезы текут. Вызвал скорую. И в больнице лежал Гордеич неподвижно и молча, среди хохота и матерщины общей палаты. Навещал я его. Казалось, о чем-то он думает, думает… иногда плачет… молча. Потом устал думать. Уснул. И не проснулся. Девять дней прошло, как уснул Гордеич.
* * *Достаю я из дермантиновой сумки поллитровку, стакан, хлеб, соль, селедочку, и, закутанную в полотенце, кастрюльку с картохой в мундире — фирменное блюдо Гордеича. Для одного этого многовато, я же рассчитывал, что с Серегой посидим, а его в утреннюю смену перевели. Позади зачавкала глина. Оглядываюсь. С трудом вытаскивая из глины то единственную ногу, то костыли, подгребает к бутыльку инвалид, который сидел у магазинчика. Ишь как вовремя! Небось, кнацал издалека, пока я один посижу, подумаю. Деликатный. Останавливается инвалид у могилы, не спеша читает надпись. Неуклюже крестится рукой без кисти, расщепленной хирургом на две половинки, чтобы было чем костыль цеплять.
— Царство Небесное рабу Божьему Василию… — говорит инвалид. Помолчав, спрашивает: — Это кто ж, дед твой, хлопчик? Или батька?..
— Мастер с мартена… — отвечаю немногословно и не очень приветливо. Но инвалиду интонации по барабану.
— Знать хороший мастер был Василь Гордеич, земля ему пухом, раз поминают его… как отца родного, — и на пузырь инвалид плотоядно зыркает. Я сдвигаю продукты, расчищая место на скамейке. Шумно выдохнув воздух, будто ниппель из души вынул, инвалид неловко, чуть не промахнувшись, плюхается на освобожденное место. Видать, не привык еще к копытам березовым. Но тут же замечаю я, что не только эта причина его неуклюжести: захорошел инвалид. Успел где-то чекалдыкнуть.
— Хорошо тому живется, у кого одна нога — тому пенсия дается и не надо сапога! — горько балагурит инвалид, доставая из кармана граненый стакан и большую луковицу.
Ну, думаю, ушляк… изготовился! Но чем-то симпатичен инвалид. Может тем, что вокруг пузыря восьмерки не крутит, не заискивает, демонстрируя избыток воспитанности, а сразу к делу! Все путем, лишь бы не разнуздал он звякало насчет героизма в боях за Сталина. Обрыдли такие агитаторы, хотя… на костылях таких патриотов я не встречал… Разливаю водяру, начиная с трети стакана. Жизнь начинается после шестидесяти… (граммулечек), говорят те, кто с понятием. Инвалид свой стакан от моего отодвигает — напоминает:
— Не чокаются, хлопчик, по такому случаю. Вечная память мастеру с мартена Василию и Царство ему Небесное!
— Царство тебе Небесное, Гордеич! Отец двоих сыновей, работящий и добрый человек, спасибо тебе за все доброе, что сделал ты для семьи, для людей и… для меня, — говорю я.
Выпили. Вздрогнув, дергается сердито пищевод, как огретый плеткой необъезженный мустанг, пропустив сквозь себя струю обжигающей жидкости. Закрыв глаза, усилием воли усмиряю я дикие прыжки непокорного пищевода. Шумно выдыхем оба и, поморщившись, как полагается по этикету, отламываем по корочке душистого хлеба и нюхаем, прежде чем в рот положить. Хорошо сидим, как в лучших домах. Сосредоточенно закусываем генерал-селедочкой с острым до слез лучком и едим теплую картошку со свежим хлебом. Все чин чинарем, по высшему классу! Благодарный желудок, заполучив после возбуждающей порции водки вдоволь великолепных калорий, посылает по телу теплую волну блаженной истомы. Теперь бы поговорить в самый раз.
— А где сыны Василь Гордеича?
— Там, где все… — машу на запад. — Вторая похоронка доконала Гордеича… а жену он между похоронками схоронил… помер, как остался один, смысл жизни потерял: дом его опустел.
— Да… смысл жизни — главное. Будь она проклята, эта война! — вздыхает инвалид. — А мне, хлопчик, война насчет смысла, да и жизни того помене оставила… Ни кола, ни двора, ни жены, ни дочки… а от меня, почитай, — токо нога с огрызком… Левая рука, декорация, парализована… правую ногу по бедро оттяпали… а на правой руке клешню такую лихую заделали — на зависть крабу! Эта клешня — главный мой орган — ею стаканчик ко рту подношу! И заливаю я, хлопчик, этим стаканОм по-черному… а смысл жизни моей окаянной на день текущий — надраться в хлам. Мне и тридцати-то нет, но если смотрю на свою жизнь не под углом в сорок градусов — сразу хочется в петлю, либо скорее опять выпить. Если выпью хорошо, значит утром плохо, если утром хорошо, значит, выпил плохо. И такая пое… дребедень кажин день, кажин день…
— Давай-ка по цветочку жизни! — предлагаю я, разливая по полстакана, чтобы отвлечься от грустных мыслей.
— Ишь ты, цветочек жизни… кудряво… не слышал такое… А как зовут тебя, хлопчик файный? Меня Петро… руку не подаю — не культю же…
— А меня Санька. А про цветочек жизни я по феньке чирикнул. Есть такой язык поэтический… так зовут стакан, который идет уже по настроению.
— Да… — протянул Петро. — Знать и тебя, Сашко, жисть против шерстки гладила?
— Молчу я. И Петро эту тему не расковыривает. Значит, по натуре деликатен… Всем известен закон десанта: если первую дозу сразу не поддержать второй — это предательство по отношению к первой! Выпили по второй… хорошо пошел «цветок жизни», расцветая голубеньким светом в душе печальной! И пищевод не вздрагивает — уже по-свойски принимает «цветочек». Чем ближе ко дну бутылки, тем водка вкуснее.