Не родит сокола сова - Анатолий Байбородин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Вялить, конечно, не пришлось — отец это знал, потому что и сам даже завалящего хариуска не выудил, хотя отстрадал на речке целое утро, — это оказался единственный на всю Уду оголодавший ленок, который сдуру взялся на Ванюшкину снасть, где жилка была ссучена толщиной чуть не в палец да к тому же из черного конского волоса, а крючок отыскался у коки Вани ржавый и такой большой, что впору вязать к самолову на щук. На дурного окуня такая снасть, может быть, еще и пошла бы, а на чуткую, хитренную и глазастую речную рыбу с ней лучше и не суйся. Хитрый Митрий, приезжавший на мотоцикле с Марусей-толстой собирать голубику, брезгливо осмотрев Ванюшкину снасть, почесал в затылке:
— Ежли крокодилы в Уде водятся, заудить можно.
Сам он оказался на диво ловким удильщиком, и, не забыв снасть, попутно с голубикой добыл за день десяток ленков и хариусов. Но Ванюшка на всю жизнь запомнил своего ленка. После ловил и окуней на Еравнинских озерах, и карасей в старицах Амура, Уссури, и язей, подъязков, лещей на Иртыше, и даже навагу с корюшкой аж на Тихом океане, но ни одну рыбину не помнил зримо и особо, – там улов, добыча, а вот этого ленка лишь и видел ликующей, счастливой памятью, как видел и выкошенный приречный луг, где играла пойманная рыбёха, как видел и себя, тарзана, дочерна загорелого, с облупленным носом и сверкающими глазами, а рядом – мать, на закате своем зацветшую смуглым девьим цветом, улыбающуюся краями отмягших губ, и отца, почтительно разглядывающего ленка, в диве скребущего потный затылок, сдвинув фурагу на глаза.
— Только ты, парень, ежли еще заудишь кого, лихоматом не реви, — упредил отец. — Не пугай нас с матерью. А то уж я думал, опять тебя шлыковский бык припер.
11
Гудела тогда земля, вместе с травой ошметками вылетающая из-под гребущих копыт, а застоявшийся в распадке меж таежных хребтов знойный воздух раз за разом потрясал, как будто видимый, в ядро вылитый мык, и, круто заломив широколобую, кровоглазую голову, бежал за Ванюшкой бык, прижимая его к высокому бревенчатому заплоту, пуще ярясь от пронзительно детского крика…
Вместе со стадом бык Хитрого Митрия нагуливал жир перед осенней сдачей, но как пригнал его хозяин на сытные еланные травы сухмень сухменью, таким же и угнал назад — больно уж злой оказался бык, весь жир на урось перевел, — вот разве что, матеро раздался в грудине да на стегнах круто вздыбились мышцы, вот и все привесы.
— В войну бы ему родиться, — с запоздалым сожалением вздыхала мать,— надели б ярмо да пахали на нем, цены бы, однако, не было — прямо конь халюный, а не бык.
— О-ой, сестра, — Иван пренебрежительно махнул рукой в сторону шлыковского быка. — Такой злой да горячий, через час бы упал в борозду. Спокон веку на терпеливых да неприхотливых и пахали, на них одних и надёжа была… Дак, паря, и у людей то же самое. Они, горячие, мастаки ломать да портить. А робить терпелка хилая.
— Ничего, — успокоила его сестрица, — ежели поучить, дрын березовый об рога обломать, как шелковый станет. Тоже научится терпеть.
Отец, видимо, уловивший намек, насмешливо сказал:
— Да вы чо говорите?! Такого бычару на егорьев день заместо бегунца выставлять — всех рысаков обскачет. А вы — паха-ать. Тут порода, понимать надо. Такого и в Москву на выставку не грех послать. Всю грудину медалями завешают… Ишь красавец какой. Пахать… Зря Митрий его облегчил, он бы тут всех коров покрыл. А уж телята бы пошли — во! — отец показал выгнутый толстый палец и засмеялся. — Так уж в заводе, кому пахать, а кому коров покрывать.
— Ага, медали еще не хватало, этому порозу, — возмутилась мать. — Самого Хитрого Митрия чуть не запорол рогами, в речку сбросил. Как Митрий не пристрелил в сердцах эту злыдню… Ты бы, отец, лучше ему доску повесил на рога — ратовище. А то ить до греха рукой подать: ежли не забодат, дак вусмерть напугат. А тут ребятишки…
Да, страху от него, бодучего, натерпелись, не приведи Бог, и готовы были не то что брать с Хитрого Митрия плату за догляд, а ему самому приплатить, если бы угнал сатану рогатую, как обзывала быка мать.
Проходя с банкой ли, с удочкой, далеко огибая стадо, Ванюшка старался не глядеть в сторону быка, вжимал голову в плечи, словно так по-черепашьи прятался от лихого бычьего взгляда, и надеялся прошмыгнуть втихоря; но видел… видел боковым зрением, что бык уже круто угинал шею, яро копытил землю, и бычий загривок по-медвежьи дыбился, и тут уж дай Бог ноги.
Со стадом бык жил мирно, там ему никто поперек не мычал, и даже защищал коровенок, — кока Ваня поминал, что как-то под потемки, когда стадо убрело к самому лесу, на дальний край распадка, бык шуганул волка, — и особо, как почудилось Ванюшке, бык стерег Майку, которую, видимо, помнил, чуть не год прожив в деревне по соседству, и даже пробовал огулять, скакал на нее, да бестолку, – еще бычком-сеголетком облегчил его скотский врач.
Не обижая коровенок и телок, шлыковский рогач не трогал и мелкую скотинешку, – коз, овец, но человеку никакого прохода не давал: то ли мстил за ущерб – облегченный, то ли желал доказать человеку, дабы сильно-то не задирал нос, не важничал, что их брат, хоть и дворовый, прирученный, а тоже имеет свое достоинство, и помыкай да меру знай, а не и то на рог невзначай напорешься.
— Махонький еще был, бравенький такой телочек, рыженький-рыженький, — вспоминал Ванюшка, когда две семьи сумерничали, чаевали после косьбы и гребли в темнеющей избе. — Мы со Шлыковским Маркеном по лбу гладили — у его такая бравенькая кудряшка на лбу вилась.
— Вот и догладили на свою шею, — сердито отозвался отец, строгавший ножом возле печи свежие зубья для граблей из сухих березовых чурочек, перед тем мелко их исколов. — Вот бодучий и вырос. Кудряшка… Погоди, доберется еще до тебя эта Кудряшка, подсодит на рога, запоешь матушку-репку. Кто же телка да иманенка по лбу гладит, когда у его рога чешутся?! Вот олухи Царя небесного. Сроду нельзя по лбу гладить — бодучий вырастет, — отец отложил нож, потер свой лоб, усмехнулся и, достав кисет, стал закручивать махорку. — Ничо-о, он ишо вас отблагодарит, отпотчует рогами. Это же как вашего брата-архаровца, — отец глянул искоса на Ванюшку, — кого много жалеют да наглаживают, не чище Шлыковского быка вырастают. Так потом и глядят, кого бы подцепить… Митрий вон тоже догладил своего Маркена, извадил – подрастет, дак и покажет ему кузькину мать. Сейчас уже жиган жиганом, синяки не снашиват, а чо из него потом выйдет?! Да ежли еще к этому делу привадится, — отец щелкнул себя по горлу. — Тятю свово первого на рога и подсодит, и Машка не сарапайся, и Васька не чешись… Не-е, что теленка, что ребетёнка сроду жалеть не надо, — обобщил отец.
— Маленьких-то и жалковать, — будто и не переча отцу, с мягкой, усталой улыбкой сказал Иван, — а большого-то некому будет жалеть. Да большие они гордые, могут и обидеться на жаль. Ты вот, Петро, своего парня не больно наглаживашь, а зря. Можно другой раз и пожалеть, беды не будет.
— Нечего жалеть — жалобный вырастет, а жалобные знаешь где?.. Под забором валяются, вечно побираются, побирушки, да горе мыкают.
— Ну, под забором, елки зелены, всякие – и чаные, и драные лежат.
— А перво жалобные да жалостные. Крепкий должон расти, вот! Чтоб, значит, сопли до колен не распускал. А ежли жись прижмет, дак чтоб за глотку ее, язву! Свинья не боится креста, а боится песта… — отец начал распаляться и заговорил чаще, высказывая свои правила и, видимо, запоздало досадуя, что сам-то не смог их держаться. — А жись она, паря… успевай держись. А Ваньке жить – сосун не век сосун, через год стригун, а там пора и в хомут. И чтоб жись холку не сбила…
— Во, во, мы так и привыкли все на жись спирать. На жись, на других людей, а я, мол, ни при чем. Моя хата с краю, я ничо не знаю. Без меня меня женили, я по ягоды ходил. У нас теперь бабонька иная… — тут кока Ваня покосился на Ванюшку, но договорил, — глядишь, погуливать начинат. И никакой вины не чует, и народ ее не винит — мужик, мол, пьяница, и, дескать, чо же она будет сидеть сиднем — молодость проходит. Так мы все ударимся пить, гулять, и всё на жись худую свалим.
— Не-е, чо не говори, а жись, она и есть жись, и против ее не попрешь, — гнул свое отец. — И тут крепким надо быть. Какой толк, ежли он слюни будет распускать, расползется как квашня, — отец снова подвернул разговор к Ванюшке. — Растопчут. Да и сам пропадет ни за понюх табаку… В войну такие жалостливые первые предатели были. Помню, как сейчас, служил в нашем полку один жалейка, богомольный такой, – баптист, либо иеговист. Винтовку не хотел в руки брать, всё Писание совал: дескать, не убий. А кого там «не убий», ежели война кругом, свою землю надо оборонять. Он у нас конюшил в полку. И вот, солдаты прочухали такое дело, давай ему винтовку в руки совать насильно – не берет. Тут один сержант, контуженный маленько, в лоб ему прикладом приложился… Одыбал богомолец, а потом не помню уж куда делся. Поговаривали, к немцам перебежал…