Не родит сокола сова - Анатолий Байбородин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первый мужик Дулмы, как нередко бывает у охотников, выйдя из тайги в конце сезона, сдав в коопзверпромхоз белок, соболей, любил погулять, пошуметь. И, может, от того, что был старше жены на добрый десяток, ревновал ее ко всякой лесине, и если трезвый все же таил в себе ревность, то пьяный давал ей полную волю. Даже стрелял, но лишь для острастки, потому что такие охотники даже спьяну два раза в комара не стреляют. Жили они на таежной заимке, поблизости от кордона, куда Иван иногда заворачивал по дороге, хотя, зная ревнивый характер охотника, долго не засиживался, но уже тогда сильно жалел Дулму и предвидел, что добром такая жизнь не кончится. Боялся, замучает ее мужик, а то, чего доброго, еще и пристрелит. И что интересно, к Ивану же охотник относился с дивным почтением, с любовью; после охоты всегда подбрасывал мяска, а пьяный вечно лез целоваться и даже незадолго до гибели, крепко выпив у Ивана в сторожке, наказывал тому со слезами: дескать, если что случится с ним, пусть, мол, Иван возьмет его Дулму в жены и вырастит парнишек. Как будто предвидел свою близкую и страшную погибель.
После Иванова откровения матери стала понятна замкнутость и молчаливость Дулмы — мало пожито, да много пережито, поневоле замкнешься, — и мать тут же утешила братана: дескать, ничего, с тобой да возле ребятишек помаленьку отойдет, отмякнет, забудет все.
8
— Ты, мама, сейчас ее распластай и свари, — не выпуская из рук кукан с гальянчиками, тверже потребовал Ванюшка. — Все зараз и наедимся.
— Ой ты, кормилец наш, ой, рыбачок какой, — напевала мать. — Ушицы ему захотелось. А может, сына, нынче уж кошек ладом накормим, а уж завтра чо наудишь — то уж в уху пойдет?.. Кошкам-то радость будет, вот уж от самого пузочка наедятся. Они же, бара, тебя заждались, измяукались.
Две коки Ванины кошки и лохматый, дремучий кот, лишь только рыбачок вносит в избу гальянов, чуть не валят его на пол, так и трутся об Ванюшкины ноги, задирая хвосты и жалобно, капризно, потом уже с диковатой властностью голосят на всю избу. Ванюшка отпинывает их, сердито хмурится.
— Ах ты, чудечко на блюдечке, — мать гладит сына по сухим, ломким, точно солома, облинявшим вихрам и мимолетно, но азартно сдирает с его розоватого носа лохмоток белесой кожицы — облезлый нос пуще розовеет, а Ванюшка досадливо отводит материну руку.
— Нет, мама, уху свари, а им кишки дашь.
Отец, сам природный рыбак, понимает сына, на губах его одобрительная улыбка:
— Ладно, Аксинья, ты уж утречком пораньше встань да и распластай, — встревает он, незаметно, все с той же улыбкой подмигнув коке Ване. — Присолим лучше. А то с ней сейчас возни не оберешься: пока распласташь, пока печку подтопишь, пока то да се, а уж, паря, и спать пора — утром на покос раненько.
Отец наговаривает, потешая всех за столом, а Ванюшка, присевший на край лавки, уже спит, положив голову на столешницу и по-прежнему сжимая цепкой ручонкой кукан с гальянами, которых уже начали с хвоста поджевывать нетерпеливые кошки.
— Все, сморился наш отхончик, — вздыхает мать над сыном. — Посиди-ка день-деньской на солнушке. И чаю, рыбак, не попил. Ах ты, горюшко мое. Неси, отец, его спать.
Отец, осторожно высвободив из Ванюшкиных пальцев тальниковый прут с гальянами, уносит парнишку в горенку, укладывает на овчинную доху, где обычно и спит вся краснобаевская семья.
Отец и кока Ваня еще судили-рядили о рыбалке, о покосах и пастбищах для скота, как вдруг Ванюшка поднялся с овчины, обул ичижонки, подошел к порогу, где висели курмушки. Мать, было, кинулась к сыну, но отец остановил:
— Тишь! – прижал палец к губам. — Пошёл блудить, блудник. Ничо, походит, опять лягит…
Мать виновато опустила глаза долу: свекруха же ворчала: де, это ты, баба, в тяготах спать легла при полной луне, и прямо супротив окна, и уснула рот разиня, вот луна заглянула в нутро, и ребенок родился лунатик – блудник, сказать. Вот теперичи и ходит-бродит при полной луне. Его же тянет на луну. Я же молодухам своим завсегда говорила: «Девки, завешивайте окна, когда полная луна, в положении ходите. Чтоб луна вам в рот не заглядывала, а то родится ребенок-лунатик.»
— Мама, я пойду порыбачу…
— Порыбачь, сына, порыбачь, — прошептала мать.
Ванюшка вышел в ограду, сияющую белым светом, справил нужду, вернулася и снова лег почивать. Все облегченно вздохнули, с улыбкой слушая сонное бормотание неугомонного рыбаря.
…Солнечными бликами чешуится Уда, азартно бурчит, обтекая корягу, в густо-зеленой тени которой постаивает огромный, по локоть, гальян, мерно отпахивая и запахивая зев, откуда бегут наверх пузырьки, точно весело играют в догоняшки; вот тень гальяна вкрадчиво ползет по желтенькому песку, через пучки травы, которые гладит речная течь будто шелковистые волосы, вот рыбина осторожно вплывает в банку —она ей как тесная, прозрачная рубаха — хвост торчит далеко наружу, разметая песок, вот Ванюшка дергает и орет:
— Пойма-а-ал!.. Пойма-а-ал!..
Две кошки и кот испуганно прижимаются к полу, а потом, когда парнишка, почмокав губами, что-то промычав, опять мирно посапывает, азартно накидываются на гальянов, сладко урча, славя маленького рыбачка — шумит пир горой.
— Теперичи всю ночь будет рыбалить, — задумчиво говорит отец. — Да-а, я и сам, бывалочи, с отвычки порыбачу, дак потом всю ночь качат, как в лодке, и рыба дергат. За ночь этих окуней натаскашься, дак вроде и рука потом болит. На фронте, помню, тоже все рыбалка снилась; и что, паря, интересно, особенно когда прижмет, когда весь за день перетрясешься, перемаешься, — тут и начинает рыбалка сниться. Только глаза закроешь — и всё вода, вода… — вроде наше Сосновское озеро, и даже избы увидишь, а потом уж дергать начинаш. Вот и таскаш, и таскаш этих окуней, а тут рядом с землянкой как жахнет, аж подлетиш на нарах, и земля запорошится с потолка. Маленько одыбаш, глаза от пыли продереш, снова, это, прикемаришь, и снова да ладом рыбалка пошла. От, язва, привязчива кака. Домой ехал, думаю, вот бы скорей до озера добраться, порыбалить, сбить охотку.
— Вы уж его больше не обманывайте, — просит кока Ваня, — жалко парнишку. Удил, удил…
— Да поболе бы наудил, и можно и в печи напарить, — отзывается мать. — Постным маслом залить да в подполе остудить, — почище магазинских консервов выйдет. А что, тоже рыба. Тятя наш ши-ибко любил речную мелочь. Помню, все корчажки плел из тальника и в Погромку ставил. Погромка тогда пошире была, поглубже, это нонесь вся обмелела. Утром, бывало, чуть не ведро тащит, мама напарит в русской пече, так за милу душу, за ушами потрескивало.
— А ить верно, надо ему корчажку сплести, пусть удит, —вслух размышляет отец, укладываясь спать на овчинную доху возле сына. — Тальника кругом полом, нарезать тонкого, замочить на часок-другой да сплести.
— Сплети, конечно, — соглашается кока Ваня, — он нас, елки, завалит гальянам. И консервы опробуем.
— Да времечка нету, — сквозь зевоту вздыхает отец. — Пока ясно стоит, надо косить да косить. Да и грести уж можно, где гребь подсохла. Разве что задожжит маленько. Малый дождишко, все лодырю отдышка.
Утром Ванюшка, как обычно, узнает, кто полакомился его добычей; сердито и обиженно отквашивает губы, но, смирившись, опять сунув под майку пол-лепешки, идет к реке. От крыльца и до калитки его провожает благодарный кот, и Ванюшка, позабыв обиду, гладит по его косматой, в колтунах, заклокченной шерсти, целует и нашептывает: дескать, погоди до вечера, снова тебе рыбки принесу. Когда он выбирается за ограду, кот залазит на приворотную верею и провожает его хитрым взглядом.
Ванюшка проходит мимо стада, за которым ему и велено присматривать на пару с Танькой; отзывает Майку и скармливает ей загодя припасенный и круто посоленный хлебный ломоть. Корова, отбившись от стада, бредет за ним до самой речки, где некоторое время удивленно и непонятливо следит за рыбалкой.
Сглазил отец: в конце июля, когда уже и гребь вовсю пошла, когда уже сметали зарода два, надолго зарядил моросящий дождь-сеногной, посеялась водяная пыль с опавшего к земле, огрузлого небушка. Все занялись своими задельями. Отец с Иваном, нарубив лиственничных жердей, стали обновлять прясла на широком скотном дворе; мать завела в избе большой прибор.
9
С тех пор как Иван, отбобыльничав года два, привез молодую жену-бурятку, лесничья изба изнутри стала походить на деревянную юрту, — вернее, русское и бурятское в ней забавно перемешалось. Посреди избы красовалась русская печь, тихими ночами, остывая и вздыхая, наверно, поминавшая заботливые руки старопрежней, покойной хозяйки; на печи, застланной овчинами, спали ребятишки; в красном углу, на резном посудном шкафчике темнели писанные образа, наособинку глянцево посвечивала печатная икона святого угодника Николы, мужицкого заступника, тут же на шкафчике желтели крашенные луковой шелухой, полинявшие яички, какие за неимением своих кур Иван перед Пасхой Христовой привозил из деревни от своей сестрицы, а поверх яичек мерцающе белел пук вербы, перетянутый пестрой вязочкой, — словом, на кухне все оставалось как при жене, которой довелось пожить-то здесь не шибко долго; даже самовар, какой она в свой последний год уже не могла поставить на стол, и тот дюжил. Всё — и образа, и самовар, и медную ступу, с расколотым пестом, и резную прялку, — Иван держал в память о матери, чтобы сыновья — а их у него было двое, один тянул армейскую лямку, другой учился в «фазанке», — заворачивая на кардон, вспоминали мать.