Г. М. Пулэм, эсквайр - Джон Марквэнд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Боже мой! — воскликнул он. — Да ты ничуть не изменился! — Весьма сомнительно, что я и в самом деле ничуть не изменился. — Ты приехал провести здесь уикэнд?
— Да, а ты? — вслед за этими короткими репликами наступило неловкое молчание. Я не знал, что сказать, хотя испытывал к Бингэму прежнее расположение.
— Где ты собираешься остановиться? — спросил я.
— У Мотфордов.
— Тебя подвезти? Патрик здесь.
— Спасибо, я лучше поеду на машине Мотфордов, раз уж они за мной прислали.
— Мы увидимся в самое ближайшее время. Рад встретить тебя, Джо.
— А я тебя, Гарри. Увидимся на пляже.
Я уселся рядом с Патриком, и он с шумом завел мотор. Солнце стояло уже довольно высоко, над кустарником и молодой порослью из елей, сосен, берез и тополей, раскинувшейся по обеим сторонам дороги, медленно поднимался туман. Эта дорога всегда выглядела какой-то унылой, пока взору не открывалось море. Я узнавал наиболее примечательные места, хотя они появлялись и исчезали быстрее, чем в те дни, когда мы ездили в экипажах. К числу таких мест относились желтый дом с входом в виде арки, заброшенная ферма с полями, поросшими ольхой и березняком, маленький мостик через ручей.
— Ну, как там наши?
— Слава богу, хорошо, — ответил Патрик.
— Как мать?
— Ваша мать уже не та, что была.
Я попросил его уточнить, что он имеет в виду, и Патрик ответил, что мать стала слабее, доктор чаще навещает ее, но она по-прежнему любит кататься по прибрежной дороге в легком двухместном экипаже, который каждое лето специально доставляют из Уэствуда на пароходе. Он добавил, что все скучают по мне и что без меня жизнь в доме идет как-то иначе, но как именно, я не стал расспрашивать. Чем ближе мы подъезжали к Норт-Харбору, тем больше я убеждался, как сильно я скучал о своих, хотя и не отдавал себе в этом отчета. Мне всегда представлялось, как мирно и спокойно коротают они свой век в Норт-Харборе, — именно так я думал о них и во время войны, и после нее.
— Ну, а Мери? — спросил я.
Патрик ответил, что Мери стала красавицей и что в доме всегда полно юношей и девушек. Затем я увидел море — гладкое и синее, золотистое и затуманенное дымкой; до середины его видимой части протянулся мыс Рокки-Пойнт.
— Вот мы и добрались, — сказал я. Мы проехали трактир «Харбор-Инн», по-прежнему словно дремавший невдалеке от пляжа, свернули к домам, построенным в восьмидесятых и девяностых годах — с портиками, башнями и окнами-фонарями, и подъехали к нашему дому, такому же, как и все остальные; в цветочных ящиках перед окнами пышно разрослись настурции и герани.
Едва мы успели достигнуть поворота, как парадная дверь распахнулась и по ступеням веранды поспешно сбежал Хью; за ним я увидел отца в брюках гольф.
— Доброе утро, мастер Гарри! — приветствовал меня Хью. Отцу я пожал руку, словно был не его сыном, а сверстником.
— Завтрак готов, — сообщил отец. — Только не разговаривай, пожалуйста, в холле слишком громко. Мать еще спит. Ну, здравствуй!
В холле явственно ощущался свежий запах мыла. В столовой стоял кофейник с готовым кофе.
— Очень любезно с твоей стороны подняться в такую рань, — сказал я.
— Чепуха. А ты выглядишь немножко бледным. Тебе следует побольше заниматься спортом. — Он закрыл дверь в столовую, и Хью принес апельсиновый сок. — Мери собиралась встретить тебя, но вчера поздно легла спать. Все они без конца ходят на эти проклятые фильмы!
— Как вы тут живете?
— Твоя мать чувствует себя неважно. А тут еще Фрэнк Уилдинг пророчит депрессию. — Отец помолчал и отхлебнул глоток кофе. — Я рад, что ты приехал на уикэнд. Мы переживаем чертовски трудное время в клубе.
— Что такое?
— Ты даже не поверишь. Клуб намерен выпрямить «собачью ногу»[20] перед четырнадцатой лункой. Нет, ты только пойми: это одна из самых интересных и сложных площадок во всей стране, а они намереваются ее выровнять!
— Кто они?
— Спортивный комитет. Все этот Филд. Они ввели его в спортивный комитет.
— Кто он такой?
— Вот в том-то и дело! Кто он такой? Одному богу известно кто, за исключением того, что ему принадлежит завод в Огайо, а он считает, что может переделать «собачью ногу» перед четырнадцатой лункой, — она-де слишком трудна для обычного игрока. Тоже мне, новые веяния… Ты помнишь четырнадцатую лунку? Она сразу же после водного препятствия, разрешается пять ударов, чтобы достигнуть ее.
— Помню, помню. Я как-то дошел до нее в четыре удара.
— Серьезно?! Ты никогда об этом не рассказывал.
— У меня была клюшка с медным наконечником, и я дошел до самого края площадки, а потом одним ударом достиг метки. Нет, комитет не должен менять эту лунку.
— Тогда ты обязан зайти перед танцами на заседание и проголосовать, договорились? Должен сказать, Гарри, жизнь стала совсем, совсем другой. — Через широкие окна из зеркального стекла отец посмотрел на море. — От прежнего ничего не осталось. После войны во всем чувствуется какая-то нетерпеливость. Немало пройдет времени, прежде чем все вернется в старое русло. Возьми, например, подоходный налог. Я никогда не представлял себе, что доживу до такого дня, когда какой-то паршивый чиновничишка может прийти ко мне в контору и совать нос в мои личные дела. Я никогда не думал, что доживу до такого дня, когда радикалы будут организовывать рабочих, а какой-то сентиментальный человек в Белом доме начнет втягивать нас в Лигу наций. Видимо, война все перевертывает вверх дном. — Поглаживая седеющие усы, отец не спускал с меня глаз. — Это напоминает туристский поход, когда ты лишен всяких удобств. Но со временем привыкаешь ко всему.
— Да, но ты смотришь на вещи иначе, отец.
— Понимаю, что иначе. Но как именно? Что, и тобой овладел беспокойный дух времени? Неужели и ты ищешь всяких треволнений?
— Не совсем так. Рано или поздно человек начинает сознавать, что ему не дано жить вечно и что всему на свете бывает конец.
Отец откусил кончик сигары. Вошел Хью с маленькой спиртовкой на серебряном подносе.
— Пока все, Хью, — сказал отец. — Пойди наверх и достань костюм мастера Гарри.
— Слушаюсь, сэр. — Хью вышел и закрыл за собою дверь. Отец некоторое время молча смотрел ему вслед.
— Этому Хью только бы подслушивать, — заметил он. — Я понимаю твою мысль. Вот доживешь до моих лет, тогда поймешь, что и в самом деле нельзя жить вечно. Досадно только делать такое открытие в годы, когда ты еще молод, но я верю, что есть нечто такое, что останется и после нас — уважение к приличиям, цивилизация, человеческая свобода.
Мне показалось, что отец вдруг смутился. Он никогда не отличался особым красноречием.
— Но прекратим этот разговор, надеюсь, ты и без того понимаешь, что я имею в виду, — то, о чем мы не говорим, но ощущаем в каждой по-настоящему хорошей книге. Ты чувствуешь это у Сартеза[21]. Чувствуешь у Скотта и Теккерея, не слишком у Диккенса, но гораздо сильнее у Чарльза Левера[22]. Это есть у Шекспира, насколько я его понимаю. Но лучше всего это выразил Сартез.
— Мне не совсем ясно, что ты хочешь сказать, — заметил я.
Отец затянулся дымом сигары.
— Это трудно выразить словами, Гарри. Нет ничего нового в том, что каждый из нас умрет, но мы тешим себя мыслью, что о нас будут помнить. Нам не нравится наблюдать, как меняется все, во что мы верим. Я ненавижу саму мысль о том, что в мире всегда будет твориться такая неразбериха. Я знаю, что этого не может быть. И ты угомонишься, и все другие угомонятся, потому что есть ценности, которые никогда не изменятся.
До самого последнего времени я не мог понять, о чем в тот день говорил отец, пока не обнаружил, что многое из того, во что я верил и считал обязательным для себя и для других (хотя и не поддающемся точному определению), выбрасывается за борт.
— Гарри, — спросил отец, — какого черта ты делаешь в Нью-Йорке?
Он не переставал барабанить пальцами по столу, пока я посвящал его в детали кампании по рекламе мыла Коуза, прозвучавшие здесь, в столовой, явно не к месту.
— Чепуха какая-то! — воскликнул отец. — Ни за что не поверю, что тебе нравится подобное занятие!
— Представь себе, нравится, поскольку у нас там все кипит и бурлит.
Отец вздохнул.
— Не понимаю я тебя. Хочу надеяться, что в твоем возрасте я был таким же, как ты. Мне кажется, я и сейчас не изменился. Но не помню, хотел ли я, чтобы все обязательно кипело и бурлило. Наоборот, всю свою жизнь я стремился к тому, чтобы ничего не происходило. А еще что ты делаешь в Нью-Йорке?
— Ничего особенного. Обычно мы засиживаемся в конторе допоздна, и к вечеру я сильно устаю.
— Ты что, ни с кем не встречаешься?
— Встречаюсь, но редко.
— В таком случае, ты должен наверстать упущенное. Уж раз ты здесь, повидайся со старыми друзьями. Мотфорды приглашают тебя на завтрак, а мы сегодня в клубе устраиваем перед танцами большой обед… Гарри, что с тобой?