Чаша терпения - Александр Удалов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Худайкул зачем-то ушел в комнату, а когда снова вышел во двор, оторопел от ужаса: камышовую крышу навеса, черные ветлы вокруг водоема с распустившимися желтыми сережками с шумом секла острая ледяная крупа, повисшая в синих сумерках двора сплошным щитом.
— Что же это такое в самом деле? — спустя уже много недель все еще с гневом говорил Худайкул Надежде Сергеевне. — Осень вернулась в тот день. Да, осень. Словно и не было впереди теплых солнечных дней, не цвел урюк, яблони в моем саду! Капкан!
Вот когда прилипло это слово к Худайкулу — «капкан». До той злополучной весны ведь от него никто не слышал этого слова. Но с тех пор, о чем бы Худайкул ни думал, о чем бы ни говорил с людьми, оно вертелось в мыслях неотступно, срывалось с языка к месту и не к месту, так что вскоре прилипло к нему, как прозвище. Многие в селении теперь звали его за глаза не Худайкулом, а Капканом, а кое-кто не стеснялся так называть его и в глаза. «Какой же я капкан? — сердился он про себя. — Капкан — это человек такой… — Худайкул брал себя за горло. — Вот это капкан… Вот как, скажем… волостной! Вот это капкан. Не одного удушил. Или еще лучше Желтая птица. Или мираб Хашимбек. А я… Разве я зловредный?!»
Худайкул был прав: никак не подходило к нему это прозвище. Но что делать?.. Сам виноват. Прилипло слово — и все тут. И постепенно Худайкул смирился с прозвищем, привык. А сам все свои жизненные перипетии, невзгоды и неудачи в делах определял теперь только одним словом «капкан».
В ту ночь погода сменилась еще несколько раз, словно только и добивалась того, чтобы навредить Худайкулу, да, Худайкулу, потому что никто, кроме Худайкула, во всей округе не жил садовыми доходами. У каждого во дворе росло два или три дерева: абрикос, шелковица над водоемом, персики вдоль дувала — вот и весь сад. А ведь Худайкул один в селении имел такой сад — на полторы десятины, один он увозил свои фрукты в город и жил на эти доходы всей семьей круглый год.
Всякий раз, когда он выходил во двор, его встречала новая неожиданность: после ледяной крупы снова пошел дождь, потом мокрый лаптастый снег, а под утро небо прояснилось, вызвездило, и ветки деревьев обледенели, покрылись панцирем, а на земле под ногой хрустел тонкий ледок на лужицах. Взошедшее солнце вновь все согрело, высушило. Но было уже поздно. Зеленые глазки абрикосов почернели и осыпались, мертвый ржавый цвет на яблонях отваливался целыми хлопьями.
Со двора Худайкула теперь не расплывался над соседними домами и над улицей завидный запах плова, из тандыра не шел приятный дух горячих пшеничных лепешек.
Но, верно, не зря говорят в народе, что град бьет побитое место. Той же весной, когда деревья, сраженные последним предательским морозом, еще не успели прийти в себя и лишь набрали вторые почки, семью Худайкула постигло новое несчастье: жеребец Беркут убил пятилетнего сына от старшей жены, от Башарат, пухлощекого Джахангира. Вывел как-то Худайкул жеребца из-под сарая на солнышко, привязал за арбу, кинул ему полснопа зеленого клевера и принялся обметать его жестким веником — линял жеребец. В это время к отцу подошел Джахангир в яркой малиновой тюбетейке. Худайкул поднял ребенка на руки, посадил на Беркута верхом. Жеребец вскинул голову. Красная тюбетейка Джахангира показалась ему, должно быть, бог весть каким пожаром. Худайкул только успел крикнуть на жеребца: «Не балуй!» и броситься к нему, как Джахангир уже лежал на земле. Лицо его было лиловым, рот беззвучно раскрыт, из обезумевших от боли глаз катились крупные слезы.
Худайкул привел знахаря. Два дня знахарь прикладывал мальчику то на грудь, то на всю спину какие-то вонючие компрессы из свежего конского навоза и теплой ослиной мочи, умывал верблюжьим молоком.
Знахарю отдали черного курчавого ягненка и красного петуха с крепкими шпорами, первого драчуна и забияку на всю кишлачную улицу. Эти качества в петухе сильнее всего прельстили знахаря. Он любил петушиные бои. Имел от них немалые выгоды. И теперь возлагал немалые надежды на этого огненно-красного петуха с зелеными и синими перьями в хвосте и на крыльях.
После похорон Джахангира Худайкул больше не мог смотреть на Беркута и в первый же базарный день продал его незнакомому человеку из дальнего кишлака. Худайкул не мог сказать после, как он завернул деньги в свой бельбаг, надежно ли, нет ли, только знал хорошо, что заворачивал. Он даже отчетливо помнил такую деталь: завернув деньги и подержав ладонь на этом месте, он стал напряженно думать, что же он забыл сделать? Ведь только что он помнил об этом, вот сейчас, когда завертывал деньги, и уже забыл. И дело-то было какое-то неотложное, не столь будто бы и важное, но уж больно неотложное, спешное.
— Гм, — озадаченно вслух сказал себе Худайкул и провел руками по поясу.
Тьфу! Табакерка! Вот она в платке, под ладонью, как груша завернута.
— Тьфу! — еще раз с досады на самого себя плюнул Худайкул. — Ну и память стала. Вот ведь чего хотел — закурить.
Он быстро развернул платок, достал табакерку, кинул под язык зеленый, жгучий, как перец, табак, завернул табакерку обратно в платок и пошел по базару. Надо было облюбовать для себя нового коня, и Худайкул облюбовал, когда еще не продал своего Беркута. Это был стройный жеребец лет четырех, золотисто-оранжевой масти, высоко и весело державший голову. Жеребец очень понравился Худайкулу, понравился даже своими удивительными глазами: один глаз у него был светло-карий, а на дне его ясно виднелись черные точки, словно кто-то уронил туда несколько маковых зерен, другой — мраморный, белый с голубым фарфоровым ободком.
Худайкул быстро сторговался. Надо было бы подольше поторговаться, да боялся — перебьют другие: лошадь всем нравилась, вокруг нее толпились покупатели, маклеры и просто праздные люди, любившие базарные торжища и сутолоку; да и устал уже Худайкул изрядно, пока продавал своего Беркута. Тут же, среди базара, они присели с хозяином на корточки друг против друга, окруженные притихшей толпой. Худайкул положил на одно колено уздечку, поставил рядом с собой на землю деревянное седло с высокой лукой, снятые с Беркута и предназначенные для нового коня, принялся раскручивать бельбаг. Вдруг пальцы его быстро заработали, раскручивая платок, ощупывая поясницу. Потом он поднялся, молча поглядел на окружающих помутневшими глазами, встряхнул платок. Из него выкатилась табакерка. Он не обратил на нее внимания, кинул платок под ноги стоявшим людям и, глядя в землю, обшаривая ее глазами, пошел на то место, где продавал жеребца.
Нет, это уже была не случайность. Тут действовал дьявол. В этом были уверены все: Худайкул, Башарат, Халида, соседи.
— Не иначе, в нас поселился дьявол, — говорила ему старшая жена.
— Дьявол! — вторила ей младшая.
— Дьявол, — сказал старик Шавкат. — Надо его выгонять.
— А как?..
— Позови знахаря. Он выгонит. Он знает, как это сделать. На то он и знахарь.
— Так ведь он недавно был у меня. Лечил Джахангира — не мог, не справился…
— Что же ты новые грехи на душу берешь? «Не справился». Потому, стало быть, и не справился; надо было сначала главное-то дело сделать…
— Какое главное?
— Да дьявола-то выгнать.
«Выгнать, дьявола выгнать…» — твердил себе Худайкул и пошел еще к Декамбаю.
— Дьявол, говоришь? — спросил тот. — Сидит? — И усмехнулся сурово. — У меня да у соседа моего, у Балтабая, он всю жизнь сидит на хребтине. Так и катается. Никак нам с Балтабаем не дает развернуться. — Декамбай помолчал, потом посоветовал. — Не ходи ты никуда. Не поможет тебе знахарь.
— Ладно. Схожу еще к Балтабаю. Если он не посоветует, так и звать этого знахаря не стану.
— Не знаю, как ты, братец Худайкул, думаешь, — сказал Балтабай, — боюсь тебе посоветовать, только не дай и не приведи господи… Доведись мне испытать такие напасти…
— Ну-ну?..
— Я бы позвал. — Позвал бы?..
— Позвал.
«В самом деле, — думал Худайкул, — капкан. Капкан ведь душит. Заморозок этот проклятый… Джахангир… Деньги… Не иначе — он. Надо выгонять».
Худайкул привел знахаря. Тот походил по двору, по саду, осмотрел скотину — корову, овец, теленка, потом зашел в дом, на женскую половину, взглянул на жен Худайкула, закрывшихся от него одна платком ситцевым, другая рукавом платья, сел с Худайкулом во дворе чай пить. Не в пример обычаю, оба долго молчали.
— Что же вы ничего мне не скажете, уважаемый Бабаходжа?.. — не выдержал, наконец, Худайкул.
Тот приподнял мохнатую густую бровь над одним глазом, прицелился им в Худайкула в упор, словно мультук наставил. Вторая бровь осталась у него неподвижной, наглухо прикрывая невидимый под нею глаз, и Худайкул не мог понять, куда смотрел знахарь своим вторым глазом — вниз, в свою пиалу, или тоже на него, на Худайкула.
Ему стало не по себе от этого взгляда, захотелось поежиться, но он, опустив глаза, потянулся за чайником. «Ну и глаз! Винтовка! А бровищи-то, бровищи!.. Шайтан настоящий. Капкан!..» — подумал Худайкул, все еще ощущая какую-то оторопь от этого упорного молчаливого взгляда.