Чаша терпения - Александр Удалов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мои слова рождаются в сердце любовью, а ты не веришь, и мне от этого еще больнее. И потом, разве мои слова расходятся с чувством?.. Зачем бы я ехал сюда за тридевять земель, если бы не любил тебя так сильно?!.
— Август… Молю тебя… Вот видишь, теперь ты мстишь мне… Значит, не любишь, не любишь…
Последние слова она уже говорила сквозь поцелуи, которыми он закрывал ее рот. Потом вместе со стульчиком поднял ее на руки, покружил, как ребенка, и вновь опустил на прежнее место.
— Ты хотела мне рассказать свой сон, — напомнил он, отыскав в траве свою кисть.
— Это не сон, Август. Это быль. Она случилась здесь, в этом доме, у Худайкула. И я была главным действующим лицом. Вот слушай…
Надя уже кончала рассказывать, когда в саду снова появился Худайкул. Он шел к ним быстрыми, решительными, широкими шагами, привычно пригибаясь под деревьями.
— А вот и он опять, — сказал Август. — Легок на помине.
Август строго выпрямился и смотрел через плечо, как подходил Худайкул.
Несчастье обрушилось на Худайкула незадолго до приезда в это селение Надежды Сергеевны Малясовой. Оно началось весной…
Долго стояли в феврале и в первой половине марта синие безоблачные дни, наполненные солнцем и теплым парным воздухом. Но всё еще спали, не поддаваясь этому обманчивому колдовскому обаянию первых весенних ласк, земля и сады. Вся природа словно еще чего-то ожидала: почки на деревьях не набухали, в полях не появлялась травка, не просыпались от своей зимней спячки ни муравьи, ни божьи коровки, ни сурки, ни змеи; не прилетели трясогузки, не ворковали горлинки. Потом, как-то ночью, украдкой брызнул короткий теплый дождь, а утром с востока подул упругий ровный ветер. Он дул теперь каждую ночь и каждое утро, гнул и трепал деревья, будил соки земли, и тогда не выстояли, не вытерпели деревья и травы, тронулись, пошли навстречу весне. В садах меж деревьями забродил и закачался сизый хмельной сумрак, стволы и ветви быстро меняли свой цвет и уже стояли не шершавые и черные, как зимой, а гладкие, нежные, то с молочным оттенком, как серебристые тополи, орешины да молодые чинары, то с рассветно-сизым или бледно-зеленым, как яблони, то с оранжевым, как шелковицы.
Шумно трескались, лохматились почки на вербах и тополях, прилетели синицы, заквакали в водоемах лягушки, в саду у Худайкула цвели анютины глазки, показались подорожник и первые одуванчики.
Уже отцвел урюк, из коричневых чашек с розовыми, еще влажными после опавшего цвета ободками проклюнулись зеленые урюковые глазки; точно к свадьбе приготовились яблони и груши, одевшись в белые пышные платья, выпустили свои черные брови цветущие орешины…
— Словно сильная почка весной… Нет, будто соком яблоко на яблоне, наливалось радостью сердце мое, когда я стоял в саду, смотрел на цветущие деревья, слушал гудящих пчел, — с горечью рассказывал потом Худайкул своим односельчанам, каждому встречному и поперечному жаловался, жаловался Декамбаю и Балтабаю, рассказывал Надежде Сергеевне, когда она поселилась в его доме.
«Вот он — кормилец мой», — думал он, окидывая взором сад, и, тихо удивляясь, говорил себе вслух:
— Гляди-ка, будто розовые облака спустились с небес в мой сад. А?.. — И, помедлив, заглушая голосом вползающий в душу страх, добавлял. — Дай-то бог, дай-то бог! Какие теперь морозы? Да и должен же я когда-нибудь… Что в самом-то деле! Ведь всю жизнь живу честно, жду…
Он отставлял в сторону кетмень, на который опирался то одними руками, то руками и подбородком, когда вот так подолгу разговаривал сам с собой, подходил к яблоне, с нежностью гладил ее шелковистый ствол ладонью, потом брал рукой цветущие ветви, что-то долго рассматривал там в пестиках и лепестках и вдруг, быстро оглядевшись, начинал ворочать головой во все стороны, чтобы прислониться к пушистому цветку щеками, лбом, бородой, глазами, коснуться губами прохладных розовых лепестков.
Радовался Худайкул своему саду днем, да, видно, не мог нарадоваться, раза два или три за ночь выходил на него посмотреть да заодно взглянуть на небо — не идут ли тучи, не несут ли с собой беду — снег да мороз.
— Но злая беда, наверно, того и ждала, и подкарауливала, как бы меня оглушить, в капкан загнать, — говорил Худайкул. — Нет бы пораньше-то ей прийти хоть недельки на две. А то ведь дождалась-таки, когда яблони расцветут, орех сережки выпустит, урюк зелеными глазками проглянет. Тут вот она и явилась: беда. Капкан.
Худайкул даже не заметил, как она подобралась. Среди бела дня.
Согнувшись, подоткнув спереди за поясной платок полы своего коричневого яхтака, чтобы они не болтались на коленях и не мешали работать, он копался в своем саду, чистил кетменем прошлогодние арыки для полива. Внезапно по саду прошумел ветер, налетел на Худайкула сбоку, вихрем закружил вокруг его ног сорванный с деревьев цвет. Худайкул разогнул спину и ахнул:
— Боже милостивый!
Солнце спряталось. С запада, из «гнилого угла», шли свинцовые тучи, несли Худайкулу беду. Он вдруг услышал, как стучит сердце, медленно, гулко, словно бьет в набат. Каждый удар отдается звоном в ушах, в голове, будто он стоит в кузнице, а не в саду. Он вышел из-под деревьев, еще раз оглядел небо. Нет, нигде не виднелось ни одного синего лоскутка, весь верх, точно юрта чабана после ливня, был затянут серой, разбухшей от влаги, тяжелой кошмой. Худайкул прикрыл веки, поднес к лицу ладони, как молитвенник, зашевелил губами.
Весь день он ходил по двору, посаду, наведался к Декамбаю, к Балтабаю, хотел спросить, неужели не пронесет, неужели будут заморозки. И Декамбай, и Балтабай теперь имели семьи и жили в глиняных мазанках без единого оконца, слепленных собственными руками. Но их не было дома, они по-прежнему батрачили на чужих землях, а заработанные гроши теперь клали порознь, — каждый закручивал в свой поясной платок.
Худайкул пошел к старику Шавкату, жившему от него через пять дворов.
— Да что ты, друг мой, как не быть заморозку?! — словно удивляясь его неосведомленности и невежеству в этом вопросе, воскликнул Шавкат, сидя у своей калитки, у двора на завалинке. — Как не быть? Непременно будет! Даже обязательно. — Старик стукнул посохом, стоявшим у него между колен. — У меня вон во дворе два куста винограда да еще инжира куст, так они одетые стоят, в соломке. Сегодня ночь может и перегодит, а уж завтра чего-нибудь жди. Либо белых мух, либо чего еще хуже.
— Не пронесет?.. — все-таки спросил Худайкул.
— Никак не пронесет. Нет, — заверил старик. — Вот оно, плечо-то мое, при мне. За два дня вперед расскажет, что будет. Либо, значит, тучи да еще дождичек небольшой, так оно у меня исподволь, потихоньку, будто украдкой от меня ноет. Поноет, поноет да отпустит, потом опять маленько поноет. Ну, а уж вот как сейчас грызет, так это непременно к большому ненастью. И плечо, и всю кость до самого локтя вот как собака грызет. Вторые сутки.
Ночью Худайкул не спал, все выходил во двор, протягивал руки ладонями вверх, сначала одну, потом другую. Нет, ничего как будто не сыпалось с неба.
— Может, не прав Шавкат?.. Пронесет?.. — спрашивал он не то себя, не то обступившую его со всех сторон темную ночь. Он поднимал лицо, тотчас его накрывало сырой холодной сеткой, с неба неслась мельчайшая водяная пыль, стужа, мгла. Но ему все не верилось, не хотелось верить в несчастье. Он был похож на человека, который знал, ждал несчастья неотвратимо, как знал и ждал, что будет ночь, и все-таки надеялся: а может, — нет, не будет? Он был похож на юношу, который смотрит на покойника и думает: «Неужели есть действительно смерть?.. Значит, и я когда-нибудь тоже умру?..» И не мог себе этого представить, не мог поверить в это, надеялся, что он останется, что смерть обойдет его.
Постояв под открытым небом, Худайкул шел под навес, к жеребцу Беркуту, запускал в пустую колоду руку, щупал ладонью на дне колоды сухие клеверные объедки, говорил:
— Ну что, Беркут?.. Пронесет, а?. — Как думаешь?.. Дай-то бог… Пронеси господи! Сейчас подложу тебе клеверку. Ешь. Лишь бы пронесло.
Худайкул спрашивал об этом всех: соседей, жеребца Беркута, собаку, вилявшую возле него хвостом, любимую, яблоню в саду! Не спрашивал он только жен своих об этом, Башарат и Халиду, Чего они знают — эти бабы! Ну их совсем. Пусть уж сидят там на своей женской половине да стегают одеяла.
Как ни просил Худайкул бога, как ни сердился на старика Шавката, как ни надеялся — не пронесло.
На другой день, к вечеру, как и говорил Шавкат, задул с севера сырой, тяжелый, порывистый ветер, кинул на землю первые мелкие брызги…
Дождь то и дело менял направление, косым серым парусом несся то с севера, то с запада. В сумерках вместе с дождем стали падать какие-то светлые, как ртуть, тяжелые капли. Они исчезали, если Худайкул смотрел в сторону сада, но их было хорошо видно на темном фоне навеса, где стоял Беркут. Скоро этих белых ртутных капель стало уже больше, чем дождевых.