Летний дождь - Вера Кудрявцева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вспомнил Юрий тот далекий день… Отец легко оторвал его от земли, подбросил вверх, посадил к себе на плечи, смеясь. И он увидел с этой высоты золотое сияние поля.
Санька, привлеченный внезапной тишиной, поднял голову и тоже посмотрел туда, куда смотрели все.
— Папа! — спросил он громко. — А почему ты здесь такой старый? — показал на портрет.
И тогда взгляды, как по команде, сосредоточились на Юрии, и все увидели, как он похож на отца. Это обстоятельство, видно, пришлось людям по душе: они оживились, заговорили все разом:
— На такой работе помолодеешь, как же!
— Как две капли воды! Вылитый просто!
— Состарится и твой папка! У нас, брат, спать-отдыхать некогда, только поворачивайся!
— Ну-ну, не пугайте мне молодого специалиста, не пугайте! — басил в этом хоре Сергей.
Санька, оказавшись в центре внимания, улыбался всем милостиво, показывая полые воротца вместо передних зубов.
Оставив сына на попечение Лены и Валентины Андреевны, Юрий с головой ушел в бумажные дела. Но в один из дней не выдержал — решил объехать поля да покосы: Сергей выделил ему старенького «Жигуленка».
Проезжая мимо двора, где недавно Шура с мужем качали в половике дочку, с надеждой посмотрел туда. Нет, сегодня никого там не было. Почему-то без всякой связи вспомнилась недавняя встреча со студенткой в «Детском мире».
У березово-осиновой рощицы, любимой им с детства, притормозил, вышел, глотнул жадно сухого покосного воздуха. «Да что, в самом деле! Сколько можно одному-то! Без тепла да без семьи?» Так прямо и подумал — такими вот никогда в жизни не приходившими на ум словами: «Сколько можно без тепла да без семьи…» «Возьму да и женюсь на ней! Вот осень придет, уборку закончим — поеду, разыщу ее в этом институте, скажу: так и так — за тобой приехал! И — днем — кафе! Вечером — ресторан! А что? Я им нравлюсь!» — обо всех сразу подумал самоуверенно: и о той попутчице — пальцы в золоте, и о фельдшерице Танечке, и о продавщице Груне, и о многих других. Из травы глядела на него, казалось, насмешливо глядела розовощекая сыроежка. «Если починовнее, поважнее найду гриб, то согласится она», — загадал вдруг и усмехнулся озорному своему суеверию.
Прошел пару шагов, затаив дыхание, и ахнул: приподнимая бурый верхний слой даже не земли, а сопревшей, присыпанной старой хвоей листвы, круглыми бугорками, величиной то с пряник, а то и с пятачок, хоронились от неопытного глаза братцы-груздочки. Захмелев от такой удачи, высвобождал Юрий из убежищ белые молодые, крепенькие грибочки, подносил каждый к лицу, не мог надышаться густым их ароматом. Сложил аккуратно груздочки на сиденье, покатил дальше.
Ехал, мечтал. И не такой уж нереальной начала казаться ему эта озорная его затея. А хорошо бы не откладывать… Эх, не узнал, откуда она… А то — опять бы с пучком ягод к ней. «Ой! Землянка! Мне папка всегда приносил веточками…» Ну, и так далее…
Ехал и, как говорили в деревне, «присбирывал» так, да и ррраз! Сел в нырок!
Вышел, огляделся: «Вот тебе и — днем — кафе, вечером — ресторан». В тот же нырок он угодил-то, главное дело, из которого (давно ли?) товарища Степанова добывал.
Только подумал так, а тот легок на помине — катит на своем синем «Москвиче». Остановился, вышел, руки в боки, и давай хохотать над Юрием.
— И тросика, конечно, у тебя нет с собой? — спрашивает.
— Нет, — отвечает Юрий. — Зато топор есть.
— Топор-то теперь и у меня есть!
И, вооружившись топорами, не сговариваясь, шагнули они с проселка в лес, искать подходящую сухостоину для слеги…
1981–1982
Рассказы
Живи, Мария!
С тех пор как Мария лежит в больнице, она вроде бы и не сыпала вовсе, а так — забывалась на время и в забытьи этом чутко прислушивалась к себе: будто было в ней теперь все из яичной скорлупы — чуть неладно повернешься, и хрупнет нутро. Вот и жила, притаившись, сторожко.
И так же сторожко жили за окном сосны. Иногда казалось Марии, что и собрались-то они, сгрудились у окошка, чтобы делить с ней беду ее. Раньше, до болезни, Мария не то чтобы не любила сосны, а была к ним равнодушна. Не трогали они ее сердца, слишком уж высоко занеслись надо всеми, живя там своей гордой, недоступной вековой жизнью. А теперь вот не было у Марии ближе сосен никого. Только очнется, глаза откроет — они уже помахивают ей лапами: мол, с добрым утром, Мария!
И правда, все внутри ее добрело, согревалось надеждой. И каждый раз они были разные, ее сосны, и по цвету, и по настроению. Утрами, да если еще на небе ни хмаринки, озорно пеструщие, с непричесанными космами, светлого, изжелта-табачного оттенка. К обеду, когда солнце повыше поднимется, а небо от этого повыгорит, сосны, наоборот, будто дозреют, нальются красками и притихнут, замрут в ожидании чего-то, приопустят отяжелевшие ветви — остепенятся. А уж вечером! То возгорят позолотою, От стана до каждой иголочки. В такую пору солнце долго не может выпутаться из ветвей. Висит на них сперва елочной игрушкой, посверкивая живыми лучиками, слепя глаза. А потом оторвется от ветки и пятится, пятится в глубь леса потихоньку, нехотя, постепенно превращаясь в звезду. И гаснет вдруг, наигравшись досыта. То будто нарочно для Марии — это уж в иные, бессолнечные вечера — принарядятся сосны, откуда что и возьмется! Длиннополые темного бархату с серебристым отливом одежды, важный вид. А чуть-чуть пробьется заоблачный лучик-другой, подсинит небо, и, как в сказке, переоделись уже сосны в накидки такого богатого цвета — глаз не отвести. «И не отводи! Смотри, смотри на нас, Мария! Видишь, как разноцветна, как неповторима жизнь! Живи, живи, Мария!»
Она же, наоборот, в такие мгновения пугалась: «Что же это — красота такая небывалая. Не видывала я этакого раньше. Помру, знать-то, не встану. Говорят, перед концом человеку все привычное да знакомое необыкновенным, невиданным показывается…»
Возьми и скажи про это Елизавете Степановне. Та, конечно, посмеялась над ней: «Маня, Маня, да когда тебе было соснами да закатами любоваться? Не замечала просто. А теперь время есть, вот и присмотрелась. Да и что тебе сосны, когда у тебя перед глазами вон какая красота — цветы твои? Не придумывай-ка чего не следует, все у тебя будет хорошо, Манечка!..»
А Мария вот никак не может свою подруженьку детства назвать просто Лизой — давно она для всех самый уважаемый человек в округе, их главный врач Елизавета Степановна. И вот ведь что значит для человека его дело, место его среди людей. Марию все звали и зовут до самой старости кто помоложе — тетя Маня, кто постарше — Маня, а ровесники-годочки — так те запросто — Манька. Не достигла, значит, она, чтобы величали ее Мария Никитична. А может, и лучше так-то: назовут Маня или Манька, и поблазнится, будто опять девчонка и этих пяти десятков лет как не бывало. Все не может смириться Мария, глядя на Елизавету Степановну, что одногодки они, что обеим по шестьдесят пять. Это Елизавета Степановна, раздобревшая, с вечной треногой в глазах, старуха, а она, Маня, нет — она посуше, моложавее.
— Ну, Маня, давай-ка послушаем твое сердечко, — натягивала неуклюже халат Елизавета Степановна. — Да и домовничай знай, а я в обход. — И склонилась над ней, затаилась, шевеля разросшимися к старости бровями.
Мария лежала в кабинете главного врача. Как случился с ней приступ, мест в больнице не оказалось, и Елизавета Степановна положила ее в свой кабинет: «Не стесняйся, Маня, ты мне не помешаешь, здесь тебе еще покойнее будет, а уж я тебя выхожу, Манечка, подыму. Подомовничай-ка».
Это слово «домовничай» Елизавета Степановна любила говорить. И неспроста: давно вот это рубленное еще до революции здание бывшей земской больницы стало ей настоящим домом. И днюет и ночует здесь. И ведь какая проворная! Без малого три километра от этого бора, где срубили больницу-то, до их села, а она все пешком, туда-сюда, туда-сюда! Только уж когда экстренное что, тогда уж на «скорой помощи» доставляют ее в ночь-полночь.
— Ну, Маня, слава богу! — разогнулась, выслушав ее, Елизавета Степановна. — Теперь можешь садиться помаленьку.
— Спасибо, Елизавета Степановна, — проглотив мгновенно подкативший к горлу комок, сказала Мария. — А повернуться на бок мне можно?
— Можно, Маня, теперь можно…
Ох, что это было за блаженство! Ох, спасибо великое Лизе! И вам, подруженьки мои, спасибо! — кивнула она в окно соснам.
И впервые за эти долгие дни и ночи уснула Мария настоящим, здоровым, безмятежным сном.
Так спалось ей, что даже не услышала, как вернулась в кабинет Елизавета Степановна, да еще не одна. Проснулась Мария, прислушалась к разговору, вспомнила: журналистка из области на днях по телефону навеливалась. Про работу Елизаветы Степановны, мол, давно рассказать надумала — из этих мест журналистка-то, наслышана про главного врача сельской больницы предостаточно.