Летний дождь - Вера Кудрявцева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И от этих простых мыслей затеплилось что-то внутри, вытеснило понемножку боль, забилось живучей радостью.
«Ранними веснами пускай цветут здесь тюльпаны. По краям можно пустить анютины глазки, — мечтала Мария, глядя на пригорок. — Потом, позднее, — флоксы распустятся. Астры, георгины. Потом гладиолусы. А чтоб по самого снега цветам гореть, надо вон там и там ноготков бросить, красоли»… Красоль… Так в их селе настурцию называют. За жаркую яркость, видно, за неутомимую силу цветения. «Красоль и есть, — улыбнулась Мария. — Красоль… Красота…»
Постепенно светлели, подсыхая, бока сосен. А повыше — так будто наново кто покрасил стволы в желтовато-оранжевый веселый цвет.
— Ну вот, — радовалась Елизавета Степановна, — и позади все страшное, Манечка. Спи спокойно, все хорошо.
Выписалась Мария из больницы к осени. К тому в аккурат времени, когда о цветах будущего лета пришла пора загадать-подумать.
С неделю повременила Мария, выполняя наказ Елизаветы Степановны поберечь сердце, не нагружать его работой.
А в тот день встала раным-рано, по осеннему времени еще затемно. Взяла лопату, пошла потихоньку да полегоньку к больнице. Мол, пока больные спят-почивают да пока Елизавета Степановна не прискакала из села, вскопает она хоть грядку одну, хоть под лилии. Их луковички хорошо в зиму высадить — пораньше поднимутся, скорее распустятся. Пока дошла, рассвело. Обступили Марию уставшие наряжаться да прибираться знакомые сосны.
Поплевала она на ладошки, наступила на плечико лопаты. И забылась за такой привычной с детства работой. Вскопала-взрыхлила полоску шириной в лопату, воткнула луковички лилий — на этом бы и кончить сегодня. Нет, передохнула и опять за лопату.
Когда она ткнулась лицом в землю? Очнулась, перевернулась с трудом на спину и поняла: больше уже не подняться, не встать ей. Высоко, где-то в светлеющем небе, качали головами недоступные сосны. А совсем близко, над самым лицом, трепетал желтенький березовый листок. «И верно что: как осенний лист дрожит», — успела подумать о своем умирающем сердце Мария. Листок сорвался, покружил над ней и опустился на ее холодеющее лицо. Из кармана просыпались в траву семена красоли…
1978
Путь далек лежит…
В полдень он уже был в гостинице. Оставив машину у подъезда, расплатился, весело балагуря, за гостеприимство и пошел искать почту. Настроение у него было — хоть на одной ножке скачи. Ему нравилась гостиница, старое двухэтажное здание; ему нравился городской запущенный парк, все еще, несмотря на позднюю осень, наполовину зеленый; ему нравился костел и шелестящая косами печальная ива рядом с ним; ему нравилась его машина.
Он оглянулся: «Ох, и каракатица! Ох, и уродина!» — засмеялся с наслаждением, издали рассматривая свою покупку — новенькую пузатенькую брезентушку «Волынь». «Ничего, — подмигнул машине озорно, — притремся: дорога у нас с тобой…»
«Степь да степь кругом, путь далек лежит», — навернулся неожиданно на память мотивчик и уже не отпускал его весь день, что бы Георгий ни делал.
Главпочтамт оказался сразу за костелом — высоченное современное здание — сплошь стекло. «Размахнулись! Зачем такому городишке эдакая махина?»
— Степь да степь кругом, — мурлыкал, заполняя бланк телеграммы, — путь далек та-та…
«Порядок, — ложились на синенький бланк энергичные слова, — выезжаю своим ходом. Георгий».
Перечитал телеграмму, «целую» дописал. «Вот еще! — порвал листок. — Вообразит, чего не надо!»
«Все в порядке. Еду своим ходом. Твой Георгий». Опять что-то не понравилось. «Твой», — поморщился. — «Сю-сю…» Скомкал и этот листок, вышел из здания почты. Обойдется. Не такие у них с Танькой отношения, чтобы телеграммы слать. Просто, видно, распирает его от радости-удачи. «Степь да степь кругом, путь далек… Эх, не надо было выписываться из гостиницы. Вечерком бы обмыл это дело в ресторанчике, с кинодевочками бы сбацал!»
В гостинице жила киногруппа какой-то периферийной студии, чуть не каждый вечер останавливались на ночь шоферы дальних рейсов, и ультрасовременные помощницы режиссера, администраторши да гримерши с удовольствием отплясывали по вечерам с грубоватой шоферней. Георгию, пока на нем висело это дело с покупкой машины, было не до того. А вот теперь бы…
«Эх, поторопился. Ну, ладно, с собой возьму полбанки. Да едой надо запастись и выехать засветло. А вечерком остановлюсь где-нибудь в лесочке, обмою свою удачу, заберусь в мешок и как давану!..»
Не поубавилось в душе ликования и пока запасался провизией да «горючим» для себя, пока кружил то широкими современными улицами, то старинными, утопающими в зелени уличками, выезжая на нужную ему дорогу. Вот так, наверно, чувствуют себя сдавшие трудный экзамен. Но экзаменов, кроме выпускных, Георгий никогда не сдавал. А выпускные, на аттестат зрелости, — ох, это было давным-давно! Так что про экзамены сравнение ему никак не годится. Точнее, наверно, сказать про его состояние, что вот так же чувствует себя крестьянин, закончивший, к примеру, покосную страду.
Георгий помнит, как усталая улыбка вытесняла постепенно из глаз отца беспокойное напряжение: «Успеть бы, успеть до ненастья!» Как опускался он, завершив последний стог, тут же, на стерню, и, не торопясь, наслаждаясь предвечерней тишиной леса, доставал кисет. Ладил самокрутку, а сам все не отрывался глазами от стога — любовался своей работой. Мать, бывало, еще долго скребла стог со всех боков граблями, подбивая очески и черенком, и ногами под стог. Георгий же, по молодости лет, не понимал всей важности для отца-матери этого момента, забирал ненужные больше вилы-грабли, взваливал их на обгоревшее множину раз плечо, торопился — отмахивал прямиком: для него такой вот вечер был хорош прежде всего тем, что успеет выкупаться в речке и — на танцульки. Но и это было давным-давно.
После армии он и не думал оставаться дома, в деревне, хотя председатель колхоза долго уговаривал его поступить учиться за колхозный счет; и на агронома уговаривал, и на зоотехника уговаривал, и на инженера…
«Эх, посмотрели бы вы, мамка с папкой, как я теперь живу! Ничего, и без институтов обхожусь!» — глядя в даль гладкой, отливающей синевой дороги, подумал, довольный собой, Георгий.
«Степь да степь кругом, путь далек лежит… Вернусь — съезжу домой, век уж не бывал… Могилки подправлю… Домой… — усмехнулся. — Всю, можно сказать, сознательную жизнь в городе, а дом, выходит, все же там, в той избушке, хоть от нее уж и следа не осталось…» Обо всем этом думалось Георгию беспечально — всего переполняла его радость удачи.
Первую ночь пути он провел, как и задумал. И была эта ночь теплой, мягкой, хоть и стоял конец октября. Время года стало давать себя знать на другой день, когда он порядочно отъехал от теплого, благодатного и такого щедрого к нему, Георгию, края. И тут обнаружилось, что забарахлило, не работает в машине отопление. Он и так, и сяк — пришлось натягивать на себя все теплые вещи, какие только догадался прихватить.
Чем дальше ехал он, тем дальше оставалась за его спиной оттепель, тем резче пахло зимой.
К вечеру пошел густой снег, дорога обледенела, как катушка. Машины двигались, казалось, на ощупь. Кое-как дотащившись до места стоянки, Георгий заглушил мотор. Руки в кожаных перчатках так озябли, что он едва развязал рюкзак, чтобы перекусить на ночь.
«Эх, дурак, не оставил вчера для сугреву, всю бутылку выхлестал на радостях».
Перед тем как забраться в мешок, решил пробежаться, разогреться как следует. Но бежать было невозможно — по дороге скользко, а краем поля — сплошные комья настывшей, припорошенной снегом грязи. «Ладно, может, согреюсь и так, — забрался опять в продуваемую сквозняками машину. — Вроде где-то Танька носки шерстяные сунула». «Танька»… неприятно прозвучало это «Танька» в пустой холодной машине, среди пустого предзимнего поля. Вроде еще холоднее сделалось.
Под сорок уж им, а так у них завелось, что друг друга «Танька» да «Гошка» величают. Лет десять назад, когда сошлись они, вроде даже озорно получалось, молодели вроде от этого. А теперь-то пора бы и по-другому, а не получается.
Лежал в холодной новенькой машине, думал так, глядя, как мельтешит, мельтешит за окном снег, налипает на стекло, вырисовывая Танькино лицо. Георгий прикрыл глаза, попытался вообразить жену не Танькой — Таней, Татьяной. И тогда становилась она сразу и ростом выше, и в движениях без суеты, и голову поворачивала плавно, неторопливо, с ленцой этак. А главное — улыбалась ему и глазами, и губами, и ямочками на щеках. Эх, как улыбалась! Как родная.
«Вот такой тебе, Таня, Танечка, Татьяна, я бы десять телеграмм отправил и все слова бы выдал: и „целую“, и „твой“, и так далее, и тому подобное, и прочее, и прочее… А Танька-неулыба ничего, перебьется без этих слов-телеграмм».