Против неба на земле - Феликс Кандель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Чувства к вам на пределе моих возможностей. Будем расхваливать совершенства по мере их узнавания, тру-ри ру-ри-ра…
Она выслушивает, опустив голову, отвечает без возмущения:
– У всякого хамства должно быть свое приличие.
– Шмельцер, – просит по-хорошему Шпильман. – Не по душе мне твои мелодии, Шмельцер. Пошел вон!
Оседает от неожиданности:
– Неосмотрительно, хареле, неосмотрительно. Ежели затеваешь войну, проверь прежде запасы лозунгов на складах, глубины ненависти в сердцах, выбери неустрашимого героя, подготовь для него пару амбразур… Шпильман, ты для меня умер!
Этого человека надо обидеть, и сильно обидеть, чтобы выказал нутро. Уходит прочь, как на вывихнутых ногах. Со спины заметно, какие слова произносит, с какой яростью.
– Вот уж не ожидала…
– Я тоже.
Журчит из приемника по соседству: «Хамас принял на себя ответственность… Трое погибли. Двое при смерти. Десятки в шоковом состоянии…»
– Мои клиенты, – поясняет женщина. – Страхи. Бессонницы. Истерики.
– А если нет взрывов, с кем имеете дело?
– Взрывы бывают всегда. Только их не слышно. Работаем. Восстанавливаем гармонию в душах. Порой они соскакивают в иной мир – этим занимаются психиатры.
– Мир иных гармоний – это замечательно!.. Зачем их трогать? Что можно предложить взамен?
– Иных гармоний не бывает.
– Как знать, – говорит Шпильман. – У меня был сосед, который ложился в постель и засыпал с улыбкой на лице. Просыпался под утро – улыбка еще держалась. Жена забеспокоилась, отправила мужа на лечение: улучшение есть – улыбки нет.
Вступает Моцарт. Начало сороковой симфонии – опошлили, поганцы! Отвечает без теплоты в голосе:
– Сижу у моря. Разговариваю. Мой доклад завтра.
Вот телефон, который изобрели ревнивцы. Вот женщина, прекрасная видом, закрытая на сто замков, – не достучаться, не взломать затворы, не утянуть за собой в наготу молчания. Можно, конечно, попытаться, но где взять большую любовь и великое терпение, чтобы нежно, бережно, по обожженной коже?..
Шпильман говорит, как расшифровывает письмена:
– Дух противоречия повышен. Чувство привязанности подавлено. Приручаемость под сомнением. Женщина категорических взглядов и оценок – с таким характером не войти в детство.
Бывают слушающие и бывают говорящие – она слушает.
– В детство? – переспрашивает.
– В детство.
Появляется сослуживец. Сухокожий, остроглазый, стремительный – ящерицей по жизни.
– Вот вы где!
А кажется: «Старик, эта женщина не для тебя…»
Смотрит на нее, говорит негромко, с внутренним напряжением, словно взнуздал себя и сдерживает с трудом:
– Ты спросила. Я подумал. И могу ответить. Исполнить свой долг – это не самое трудное. Труднее понять, что он означает.
Этот человек моложе Шпильмана, и он им мешает. Его не приглашают присоединиться, а потому уходит в темноту, уносит весомую печаль.
Шпильман сообщает:
– Его выдают руки. Пальцы рук. Они беспокойны. Этот человек грызет ногти.
– Грызет, – подтверждает она.
– Облекся в черное сукно пиджака, упрятал себя в бороду, сверху надвинул кипу, но страсти бушуют, разрывая на части, и кипа подскакивает, как на чайнике, от вскипающих желаний. Вот о ком следует беспокоиться.
Проглядывает изумление на ее лице, большеротость подростка – отголоском далекого детства, когда удивление не запрятывали в глубинах. Спрашивает:
– Тоже психолог?
– Нет. Но ко мне приходят. Жалуются. Я им говорю: «Всё пустое». И проходит хандра.
– Пустое – далеко не всё.
– Знаю. Но некоторым помогает. – И неожиданно, врасплох: – Как у психологов с игрой? Которая по жизни.
– Это необходимо?
– Еще как! Игра умножает случайности. Проявляет скрытые неожиданности. Жизнь прошла в тени игр – не разъяснить непонятливым…
Разглядывает его в упор:
– Шпильман – это как понимать?
– Я не Шпильман. Шпильман остался на вешалке. Я теперь Капелюшник. Фарфурник. Насмешник Лец. Назначенный увеселять подверженных меланхолии. Тридл дидл, дидл дудл, – где ваша вешалка, моя госпожа?
– Поздно, Капелюшник, – отвечает грустно, так грустно, что могут пролиться слезы. – Уже ночь…
13
Постель велика и просторна – не заселить одному. Ночью, в постели, Шпильман открывает неприметную дверцу во сне, спускается по широкой лестнице и шагает во вчерашний день. Вчера располагается за подземным переходом в кафельной блекло-сиреневой плитке, словно путь ведет не в прошлое, а в туалетную комнату. В переходе пусто. Спит на матраце побирушка, в шапке для подношений надкушенный огурец. Музыкант выдувает блюз на помятой трубе. Тот Шпильман, который остается наверху, следит внимательно за выходами из перехода, но оттуда никто не появляется. И час, и два, и долго… Не утерпел – поскакал вниз по ступенькам, проглядел насквозь продувную коридорную трубу, растормошил побирушку на матраце, осмотрел музыканта, – Шпильмана не было среди них, Шпильман ускользнул во вчера, где торжествует память прикосновений, запрятанная в ладонях рук, обладание податливым телом, полнотой весомой груди, изгибом бедра, где царствуют сильные ноги, которым не сыскать замены…
– Шпильман, – скажут назидательно. – Поклонение плоти ведет к язычеству.
– Что бы вы понимали, – ответит Шпильман. – Прикосновение рук как прикосновения души.
И будет прав…
Засыпают постояльцы.
Утихает дом временного пристанища.
Замирает движение на шоссе, и по горной дороге, в глухоте ночи, трогаются в путь боевые центурии.
Впереди едет порфирородный властитель, восседая на арабском скакуне, молчаливый и неподступный, и никто не знает, куда он направляется. Рубленное тесаком лицо. Глубокая складка на лбу. Глаза холодного пламени, руки в мохнатой поросли, пурпурная тога цвета пламени – кровь темнеет на тоге к устрашению врагов. Следом шагают велиты с дротиками, гастаты – метатели копий, принципы в панцирной броне, грузные, грозные, испытанные в боях гоплиты. Несут наизготовку литавры. Боепоходные трубы. Вздымают знаки неодолимого легиона, всякого превосходящего отвагой. Блик на мече. Блик на броне. Перепуганные окрестности воют в смертной тоске, обдирая послушные колени, а перед повелителем бегут проворные слуги, обмазывают пальмы липучим жаровым составом, чтобы стройными, ввысь вознесенными факелами освещали путь земного бога, златозарного и венценосного.
Помечено в достоверных источниках: овца объягнилась львенком в минуты его зачатия – знаком великого могущества. Скреб ногтями утробу матери, дабы поскорее родиться и покорить этот мир. Помечен к величию тайной приметой – рассеченной изнутри губой, хоть и не всякому заметно. Страдает перемежающимся мужским бессилием, но это государственная тайна, за разглашение которой карают мучительными смертями. Поклоняется огневой стихии, а потому верные ему легионы выжигают поселения на пути, палом вылизывают посевы, штурмом взятые города в пламени возносят к облакам. Огонь притягивает его, зачаровывает, вздымает муть со дна, отчего происходит разжение похоти к неотложной потребности, и после каждого пламеносного пиршества пригоняют на аркане прекрасных полонянок – ему на выбор.
Страхи развлекают его. Боль тешит. Насилие уводит от пресноты обитания. К рассвету выезжает на равнину, оглядывает совиным взором мертвые соленые воды, суров и немногословен:
– Приведите.
Приводят.
– Еще.
Бегут. Подгоняют. Связывают руки за спиной. Пленники стоят кучно, ёжатся, переступают с ноги на ногу – голые, жалкие, изнуренные, в кровавых подтеках по ребрам от жестоких бичеваний. Еще вчера они прятались по ущельям, в темных пещерах на крутых обрывах, но повстанцев выдали мухи, мухи роились тучами у входа в убежища, чтобы поживиться отбросами, – вслед за мухами явились солдаты. Один из пленников – смуглый, курчавый, горбоносый и синеглазый – шамкает беззубым ртом, бурлит горлом, косит глазом на меч, как умоляет сжалиться, пощадить, отрубить голову.
Милосердие расслабляет воина, заслуживая осуждения. Земной бог командует:
– Бросайте.
Их скидывают с обрыва в воду, и он глядит завороженно, округлив глаза, ненасытный от рождения в жгучей своей любознательности, как пленники выскакивают на поверхность с шумным всплеском, вытолкнутые неведомой силой, крутятся на поднятой волне – беспомощные, разевающие обожженные рты, с нестерпимой резью в глазах, которым вскоре ослепнуть…
14
Сон ушел. На часах ночь. Дверь на балкон открыта, ветер с Соленого моря – вкрадчивый и тревожащий – надувает комнату к полету. Ежик-полуночник бродит по балкону, вынюхивая необследованные пространства. Факелом горит пальма – прихоть неуловимого пиромана. Мухи выдают нынешних повстанцев. Рука тянется на другую половину постели, но там лишь прохлада несмятой простыни.
Шпильман не спит до рассвета и ранним утром бежит на берег, чтобы смыть пелену беспокойства. Серые облака зависают над головой. Прохлада у воды, что удивительно после вечерней жары. Голуби с воробьями – где их нет? – грудью кидаются на невидную пищу: кому крошка со стола, а кому обед. Прохаживаются угольные птицы, словно выточенные из черного дерева, старожилами посреди пришельцев, взлетая, выказывают светлоту оперения. Плавающий поодаль располагается на прежнем месте, будто не уходил с вечера для продолжения разговора: