Против неба на земле - Феликс Кандель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Спроси меня: ты кого ловишь?
– Кого ловишь? – спрашивает Шпильман.
– Бабочек со стрекозами. Скажи еще: сколько поймал?
– Сколько? – повторяет Шпильман.
Ребенок радостно хохочет:
– Нет здесь бабочек! И стрекоз нет…
После ужина Шпильман выходит на прогулку. Воздух спекается от тяжкого зноя, становится ощутимым, его расталкивают телом, бодают головой. Прохожие взглядывают на Шпильмана – кто с интересом, а кто с беспокойством, словно владеет ответом на неосознанные их вопросы. В поздние его шестьдесят разжалась рука на горле, ослабли сомнения, что держали с младенческих лет; теперь разбежаться бы на вольном просторе, распахнуть крылья, да замаячили ранние семьдесят – разбегайся, Шпильман, для иного полета.
У тротуара приткнулась машина, слышна изнутри музыка. Юноша с девушкой – руки переплетены с ногами – опускают стекло, спрашивают с беспокойством:
– Дедушка, ты чего?..
Это была их мелодия. Их, только их, что вела ото дня ко дню темой неминуемой утраты, – мальчик с флейтой, замыкающий карнавал, шествие, жизнь… Обнаженные руки. Туго обтягивающий сарафан. Девичьи припухлости плеч и выступающие ключицы. Грудью, к спине – плотно, не отделить, в теплоту шеи, как в теплоту постели, где накоплены – только откинь одеяло – дыхания ночи, покоя, молчаливого согласия и проливного восторга. Кто он был? Еврейский юноша, укутанный в сомнения, который стеснялся неприметных мышц, неброских поступков, и молодая, полная желаний, окруженная обожателями, открытая всем радостям жизни, на пороге которой стояла. Ее открытость принимали за доступность и липли, дураки, липли, а она выбрала Шпильмана, развязала его узелки, себя отдавая без остатка… «Подарили бы еще десять лет жизни. Ну, пять… Ну, три… И чтобы я ушел первым». – «Нет, я». – «Ты была уже первой. Теперь мой черед». Мальчик с флейтой, неумолимый мальчик, утягивающий за собой по извечному пути… Вправе ли мы просить, чтобы нас забрали? Вправе ли – чтобы оставили? «Стена моих слез. Печали моей стена…»
Кафе-магазинчики открыты. Продавцы томятся без дела. Пьяненький турист взывает у стойки: «Гюнтер платит за всех!», поглядывая на одинокую девицу за столиком. Шорты коротки. Коротка ее блузка. Ноги обнажены для обозрения, обнажены бедра и грудь в заманчивых пределах, но Гюнтер не трогается с места. Желания приглушены, намерения не проявлены. Жарко. Арабские женщины застыли недвижно на пляжной скамейке, как перелетели через соленые воды диковинные черные птицы с белыми пятнами на головах. Молчат, смотрят под ноги, встают дружно по неслышному призыву, шагают, переваливаясь, у кромки воды, словно неспособны ходить, – способней ли им летать? Белые платки свисают на спинах, черные балахоны спадают до земли.
Вода замерла пролитым маслом. Хмарь ушла, и отворилась, придвинувшись, та сторона – на берегу огоньки и огоньки в горах. Густеют дымные воскурения из мангала. Мясо исходит соками. У стола расположилась компания с детьми. Говорят по-русски: «Где наши мамки?» – «Косметику пошли смотреть». Гитарный перебор, ленивая хрипотца: «А в камере смертной, сырой и холодной, седой появился старик…»
Прыгает девочка на одной ножке, беленькая, востроносая, порождение иных кровей, проговаривает под каждый поскок:
– Маша машет, а Паша пашет. Поля полет, а Коля колет. Варя варит, а Дарья дарит…
Останавливается. Придирчиво разглядывает незнакомца. Говорит на доступном ему языке:
– Ты кто?
– Шпильман, – отвечает Шпильман.
– Это такая работа?
– Можно сказать и так.
Знакомство состоялось.
– Я знаю, – говорит Шпильман. – Ты Пиноккио. Любопытный и непоседливый. А где папа Карло?
– Папа Юрчик.
– Юрчик?
– Юрчик. А мама – Светлана… Компот любишь?
– Очень даже. У меня дома компот в горшках, кастрюлях, в мисках и тазах. Ванна наполнена компотом. Доверху.
От волнения чешет нос:
– Эва как… Ты в нем плаваешь?
– Я его ем. С хлебом.
Подходит вплотную. Берет за руку. Животом упирается в колено:
– Расскажи сказку.
Упрашивать не надо:
– Шагал по лесу ушастый заяц, шагала рядом девочка Михаль. Дружно. В ногу. И улыбались друг другу…
– Михаль – это кто?
– Михаль – моя внучка.
– Тогда и я Михаль, – говорит Пиноккио.
Шпильман начинает заново:
– Шагал по лесу заяц, шагали рядом две девочки. Михаль и еще Михаль. Во рту у девочек травинки. Во рту у зайца леденец – волк на палочке, карамельный волк с лимонной кислинкой. Облизывал его и чмокал от удовольствия, чмокал и снова облизывал, как мстил волку за заячьи страдания. И чем больше заяц его лизал, тем быстрее тот худел, истаивал на палочке: ушей нет, нос пропал, плечи опали. Выскочил из-за дерева страшный волк, закричал в гневе: «Чего у тебя во рту? Показывай!» – «Леденец». – «Дай сюда». – «Возьми», – и отдал ему палочку.
Девочка взвизгивает от восторга, прокручивается на одной ножке:
– Он его долизал! Долизал!..
Смотрит с обожанием на Шпильмана, потом говорит:
– У меня две бабушки – одна гладкая, другая пупырчатая. А дедушки ни одного. Ты будешь мой дедушка.
– У меня уже есть внуки.
– Ну и что? – Берет за руку, тянет его к столу: – Мама, мама! Я дедушку нашла…
Вот и приключение, короткое, но приятное.
Мама пеленает на столе младенца. Посреди выставленного угощения. Мама говорит без интереса:
– Она уже приводила в дом брата, сестру, еще брата. Скоро заведет себе нового папу.
Папа напевает, пощипывая гитарную струну:
– Прорезались зубки у бабки… Дом в этажах – жизнь в кутежах. За дедушку следует выпить.
Стоят бутылки на столе. Разложена закуска. Подрумянивается мясо на шампурах. Благодушествует компания. «Живем как привыкли. Как привыкли, так и живем. Не нравится – отойди».
– Я не пью, – предупреждает Шпильман.
– И не надо. Нальем пару стаканов, и будет. Шутка.
Чокаются. Опрокидывают. Закусывают.
– У дедушки отпито. Но у дедушки не допито. Все загружаются – он не загружается. Вот за что их не любят.
– Мама, – просит Пиноккио. – Можно он у нас будет жить?..
Пьют. Разговаривают. На иврите с ошибками:
– Сидим в гостях. Выпиваем-закусываем… А за окном Бейт-Джалла. Они на виду у нас, мы на виду у них. Та-та-та-та… – застучало. Вроде на кухне. «Это холодильник?» – спрашиваю. «Это они стреляют», – отвечают. Сидим – выпиваем. Та-та-та-та… «Это стреляют?» – «Это холодильник».
И снова гитарный перебор:
– Не хочу я чаю пить с голубого чайничка. Не хочу тебя любить, МВД начальничка…
Понять невозможно.
12
Звонит телефон. Теща-прелестница укоряет:
– Забыл старуху?
– Белла, не обижайся.
– Это у нас семейное, Шпильман. Никто не умел обижаться. Глубоко и надолго. Это мое несчастье.
– Счастье это твое…
Белле неприютно в четырех стенах, а потому интересуется:
– Шпильман, ты где теперь?
– На море.
– Гуляешь?
– Понемногу.
– Женщины на тебя поглядывают?
– Не без того.
– Тебе достался хороший характер, зять мой. В тебя трудно не влюбиться… Шауля помнишь?
– Еще бы!
– Когда его хоронили, явилась другая семья. Стояли в сторонке, хлюпали в платочки: жена, сын с дочерью, о которых не подозревали. Встретились потом две вдовы, выпили чаю, попросили по очереди: «Расскажи о нем, мне неизвестном».
– К чему это, Белла?
– В Шауля тоже влюблялись. Кто ни попадя.
– Белла, ты мне льстишь…
Шелк белый – узор сиреневый. Пришла, как проходила мимо. Сказала, как поздоровалась:
– Номи.
– Шпильман.
Помолчала, словно повторила к запоминанию. Она одного роста со Шпильманом, и это его устраивает. Остается лишь неувязка с именем; имя существует отдельно от этой женщины, недостает долгого «о-оо», раскрытия потаённых глубин – ему это мешает.
Компания у мангала смотрит вослед, дружно повернув головы. Звон стаканов. Бурный гитарный аккорд:
– Какая мамка!..
Проходят по кромке воды, улавливая несмелые струйки свежести. Находят скамейку в отдалении. Садятся. Смотрят друг на друга, строгие и притихшие. Стеснительность, одоленная за жизнь, готова возвратиться заодно с морщинами, прогалом в шевелюре, с дряблостью мышц, и это требует понимания. Крупица удачи достойна убережения, но Шмельцер уже на подходе; надвигается по берегу посреди играющих детей, плотоядный и ухмылистый:
– Девочки! Крошечки! Подрастут – и в дело…
Стоит перед ними. Похохатывает. Обдает духотой тучного тела. У Шмельцера проклевывается с утра козлиная бородка. Узкий, тонкогубый обрез рта. Клювовидный нос над жидкими усиками. Кожа лица в желтизну. Выступающие лобные кости – зачатками сатанинства.
– Чувства к вам на пределе моих возможностей. Будем расхваливать совершенства по мере их узнавания, тру-ри ру-ри-ра…
Она выслушивает, опустив голову, отвечает без возмущения:
– У всякого хамства должно быть свое приличие.
– Шмельцер, – просит по-хорошему Шпильман. – Не по душе мне твои мелодии, Шмельцер. Пошел вон!