Против неба на земле - Феликс Кандель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что скажете?
– Скажите вы.
– Смертник взорвался в автобусе, – сообщает незнакомец. – Возле зоопарка. Раненых увезли, кровь замыли. Люди быстро успокоились, а звери выли до вечера.
Одни хотят умереть, чтобы другим не жить. Другим хочется жить, но дозволение выдают не каждому. Новый век – народившимся на небе месяцем – манит обещаниями, но страхи прорываются следом за нулевую отметку – не избежать. Тесно живым, просторно мертвым; обратиться бы в соляной столб, однако старик с могильной плитой уже на подходе: слышит то, чего не слышит Шпильман, знает то, чего он не знает. Ноги стоптаны до колен за годы скитаний; когда истопчет их до конца, наступит конец света.
– Знающие люди советуют, – добавляет незнакомец. – Не появляться в местах скопления народа. А что делать скоплению?
Шпильман взбрыкивает ногами, отчего переворачивается на живот и чуть не глотает воду, которая губительна для здоровья.
– Я знаю, кто вы, – говорит Шпильман, восстанавливая прежнее положение. – Вы – Живущий поодаль.
И протягивает мокрую руку.
Тот уточняет:
– Плавающий поодаль. По имени Галушкес. Увеселитель притухших сердец.
– Что?!.. – вопит Шпильман и снова переворачивается на живот. – Это я Галушкес!
– Значит, мы из одного цирка. Два-Галушкес-два.
По кромке воды проходят сослуживцы. Четверо мужчин. Женщина. Идет с ними, идет одна. Следом шагает Шмельцер, рыскучий зверь, стонет от неудовлетворенности желаний:
– Как с ними жить? Как соблазнять? Когда все всё знают!..
Призывно звенит телефон – вступлением к сороковой симфонии Моцарта. Женщина выслушивает молча, в нетерпении постукивая ногой, отвечает леденящим голосом, в котором затаилась трещинка:
– Я занята. Не знаю. Позвоню завтра.
– Номи, – кричат ей. – Догоняй!
– На-о-ми, – повторяет Шпильман. – Долгое о-о-о притягивает…
Плавающий поодаль говорит на недоступном языке:
– «Ты выдумал меня. Такой на свете нет, такой на свете быть не может…»
– Переведите, – просит Шпильман.
– Непереводимо, – отвечает тот.
Темнеет неприметно. Зеленца умирает первой, цвет утекает из воды, горячий ветер задувает из пустыни, высушивая тела, навевает ночные беспокойства и попирает надежды. Высится дом в стекле, остроносый, устремленный навстречу ветрам – кораблем, выброшенным на берег; его постояльцы отягощены пищей, горечью отрыжки, бурчанием во чреве: не выбрать якорь, не пуститься в плавание, не одолеть бушующие волны, – состояние умов начинает тревожить, состояние животов оставляет желать лучшего.
Солнце утекает в ущелья. Горы тенью наваливаются на берег, и споро, нахраписто подступает вечер. Во мраке надвигается та сторона, переполненная опасениями, тьма несветимая до концов земли, как ночь после изгнания, когда Ева прижалась к Адаму – в мире, который предстояло осветить, заселить и освоить. Радио вышептывает голосами осиротевших: «Он позвонил, и мы успели поговорить. А через час его убили…» – «Там, в небесах, закрой с ними счет. Здесь мы не в состоянии…» – «Будьте здоровы, счастливы и живы…»
Плавающий поодаль говорит на прощание:
– За всех болит сердце, но за своих особенно. Это наверно плохо, но это так…
10
На подходе к гостинице Шпильман останавливается, как пристывает к асфальту, наливаясь тягучей скорбью. Выводят под руки немощного старика, ведут с бережением к машине; этого человека Шпильман не видел многие годы, с той самой поры, когда воевали они в одном танке, и вся бригада называла его «Сначала заплатите». Это была вечная присказка командира, то ли в шутку, то ли всерьез, но дрался он хорошо, в бою не терялся, экипаж свой оберегал. «Пошли!» – кричали по рации, а он отвечал: «Сначала заплатите». – «Огонь!» – кричали, а он повторял с каждым снарядом: «Сначала заплатите. Сначала заплатите. Заплатите сначала…»
Они были молоды. Веселы. В игре желаний. В полноте ощущений. Они были живы и не ценили этого, вечно голодные, ненасытные, задремывая под шум танковых моторов и просыпаясь от негромкой команды. По уговору о политике не заговаривали, хоть и догадывались, кто в экипаже левых взглядов, а кто правых, – в танке это не имело значения.
«Сначала заплатите» сказал, как скомандовал:
– Понять и принять – разные вещи. Можно понимать врага и сражаться с ним. Скажут: это расслабляет. Скажем: это придает силы.
С этим они согласились. Сели в кружок, закурили сигарету, пустили по рукам, чтобы каждому по затяжке, – такое сближало. В воинской книжке было помечено: «Солдат! Пиши домой письма». Они не писали. Они звонили. Танк останавливался возле телефона-автомата, их пропускали без очереди, и Шпильман слышал, как она повторяла в нетерпении: «Алло, алло!..» – его ждали, ему были рады. «Шпильман, я соскучилась по твоим рукам». – «Я тоже». – «Вас кормят, Шпильман?» – «Еще как!» – «Потолстеешь – не приходи». Прикладывала трубку к тугому животу: «Поздоровайся, Шпильман. Скажи сыну пару слов…»
Он спрашивал каждого встречного, их командир, по всегдашней своей привычке:
– Как жизнь молодая?
Кряхтели в ответ, подозрительно его оглядывали, выискивая скрытую насмешку:
– Какая она молодая…
– Подпрыгни, – командовал. – Ну!
Отказать ему было невозможно: этому человеку никто не отказывал. Подпрыгивали, тяжело опускаясь на пятки, он говорил на это:
– Ого! Еще ничего.
И человек возвращался к своим заботам, ненадолго утешенный.
Шпильман подходит теперь к нему, спрашивает вместо приветствия:
– Как жизнь молодая?
Лицо серое. Глаза печальные. Дрожь рук не остановить, томления боли не унять.
– Предсмертие затянулось, Шпильман… Пробоина на броне с того боя. Душа на костылях.
На водительском месте сидел у них Фима-водопроводчик, которого на земле предков переименовали в Хаима-инсталлятора. Круглолицый, косматый, в кучерявой бороде, с утопленными глазками за красными веками, словно лесовик, сунувшийся из дупла, Фима прятал бутылку в туалетном бачке, чтобы не обнаружила жена, отписывал без хвастовства за рубеж, друзьям по котельной: «В этом месяце заработал на двести поллитровок, если, конечно, покупать на рынке», а они отвечали ему через границы: «Ты, Фима, миллионер…» Башенным стрелком был Рони, у которого с малых лет зашкаливало «ай-кью» к зависти окрестных родителей. Рони просиживал ночи за книгами, решал головоломные задачи, завоевывал призы на олимпиадах, а его бабушка, старая еврейка из Анатолии, выговаривала внуку на ладино: «Что ты всё читаешь? Глаза портишь? Я ни одной книжки не открывала, а прожила – слава Богу!» Рони не знал ладино, а потому возразить бабушке не мог; за Рони сражались две фирмы, завлекая доходами, но поработать ему не удалось, ни единого дня, чтобы доказать бабушке, что книги стоит иногда открывать. Был бой на Голанах – немногих со многими. Рони, у которого зашкаливало «ай-кью», сгорел в танке, сгорел и Хаим-инсталлятор, оставив недопитую бутылку в туалетном бачке, а Шпильман успел выскочить из пламени, вытащил за собой раненого командира.
Отговорили речи. Отгремели залпами. В небо откричала женщина, порушенная бедой: «Зачем Ты забрал его?! Так рано? Не дал побыть со мной, с нами!..» Опустело кладбище. Осталась гильза возле могилы от чужого снаряда, высохла вода в ней, завяли розы с гвоздиками; на гильзе и теперь можно прочитать по-русски, в цепочке полустертых цифр: «Полный, Ж-9, 122-Д30, 14/68Ш…» Осталось отверстие на боку танка, через которое вошел снаряд и вышла беда, ржавчиной натекла на броне. А командир так и не удостоился излечения. Его перекидывали от врача к врачу, истязали процедурами, отвезли затем к старому раввину, спросили:
– Ребе, что делать?
– Страдать, – сказал ребе.
И командир исчез из их жизни, не желая навязывать свои мучения. Шпильман звонил ему, являлся без приглашения, но в квартиру его не пускали. Положил в конверт недокуренную сигарету, послал по почте – сиделка ответила по телефону: «Он больше не курит».
– Подпрыгни, – просит теперь Шпильман. – Что тебе стоит?
Слабо улыбается в ответ:
– Сначала заплатите…
Охает – осколок шелохнулся у позвонка, с трудом усаживается в машину, и его увозят. Шпильман упрашивает вослед:
– Подпрыгни, командир… Ну подпрыгни!
Болит у того, у кого болит.
11
После ужина все спешат в бар, рассаживаются за столами, неспешно шлепают картами, побывавшими в употреблении. Как на промежуточной станции. В ожидании поезда, который увезет прочь по небесному расписанию, лишь только закончится отпущенный свыше срок.
Иноземные туристы наливаются пивом у стойки. Молча. Неспешно. По горло. Их жены сидят рядом, вяжут мужские свитера на зиму – спины прогнуты, колени сомкнуты, локти отведены на стороны. Пожилые близнецы смотрят без интереса на экран, где позабытая певица изображает подержанные страсти; шустрый ребенок крутится по залу, размахивая сачком, с вызовом взглядывает на Шпильмана: