Последний юности аккорд - Артур Болен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сидели мы допоздна, до полуночи, сидели бы и дольше, но приходила злая Наталья, колотила кулаком в окна и громко ругалась.
– Сидят, голуби… А зачем окна закрыты? Зачем двери заперты?! Иванов, блядь, я что всю ночь тебя ждать буду?! Что вы там сочиняете… мать вашу? «Войну и мир»?!
Нина бледнела, торопливо собирала бумаги; я отвечал Наталье ненатуральным голосом:
– Натали, все уже, мы закончили. Второй акт…
– Какой еще на хрен акт? Акт будет сейчас – продолжительный и с бурным оргазмом. Выходи, кому говорят!
Нина физиологически не выносила грубости, особенно мата. Она краснела и страдала до слез. Я выходил на крыльцо с отчаянно перекошенным лицом, но, увидев грозную Сидорчук с пылающими щеками, сверкающими глазами, да еще со скакалкой в руке – робел и начинал заискивать.
– Ну, зачем ты так? Мы же работаем.
– Чем вы там работаете?
– Мозгами.
– Теперь это так называется?
Нина выходила, низко склонив голову. Наталья сверлила ее взглядом, сложив руки за спиной, фыркала.
– Хороши… твою мать. Дайте хоть почитать, что вы там нахреначили.
А «нахреначили» мы за три вечера какую-то невероятную муть про первых пионеров 20-х годов. Был там пионер Петров, который записался в пионеры тайно, потому что его отец, бородатый и свирепый кулак Тимофей, ненавидел пионерию и строго-настрого наказал своим сыновьям всячески вредить советской власти. Вредили только старшие, кажется, одного из них звали Матрусь – это имя я придумал, когда мы с Ниной завязли в революционном дерьме и нужен был хоть какой-нибудь творческий прорыв. Как это ни странно, дурацкое имя действительно ожило и потащило за собой сюжетную линию в правильном направлении. Этот Матрусь, кажется, отравил колхозного бычка… или корову? Точно не помню. Помню, что он отравил какую-то колхозную животину и вообще гад был редкий. Отравил он животное толченым стеклом, и теленок, конечно, подыхал в страшных муках. У него даже слезы капали из глаз, когда старый седой фельдшер его пытался спасти. Это уже я сочинял, Нина только умоляла меня недолго мучить животное, а из меня так и пер критический реализм. Насколько я помню, Матрусь хотел еще сломать трактор, но трактора в колхозе еще не было, и тогда он сломал сеялку. Короче, ему все равно было, что ломать, главное, чтобы всем было хреново. Петров прознал про это и настучал деревенским комсомольцам. Они обрадовались, забыли, что свидетеля нужно беречь, вот Петрова ночкой темной братья и того… порешили… Мрачноватая получалась вещица, а главное непонятно было в чем мораль: теленок сдох, Петрова зарезали, а ничего путного из всего этого не вышло. Не было в этой вещи зарева светлого завтра. Опять же непонятно было, кто сыграет теленка…
– Остынь, – прервал меня Андрей, – что ты с этим теленком.
– Прошу прощения…Отвлекся. Однажды стемнело рано. Нам пришлось включить настольную лампу. Вдруг за окном сверкнуло и прогрохотало. Мы быстро убрались, вышли на крыльцо и невольно прижались друг к другу. Небо было затянуто темно-серой быстро движущейся мглой; прохладный ветер тормошил заросли акации около веранды и раскачивал лес, который глухо и неприветливо рокотал невдалеке. Запахло озерной водой и пылью. Ночь сгущалась, выдавливая из тьмы тусклые свечения зажженных окон. Мимо нас пробежал с топотом пионер, накрывший голову газетой. Тревожно звякнуло где-то стекло. Отчетливо и страшно прозвучали из соседнего помещения столовой демонические звуки песни «Дым над водой» группы Deep Рurple и тут же оборвались, оставив ощущение надвигающейся беды. Мы заворожено молчали, вглядываясь в колышущийся мрак. Дождь обрушился сразу: крупный и густой, грубо втолкнув на веранду прохладу и колючую сырость. Это была гроза, первая за лето. И под этим дождем мы с Ниной первый раз поцеловались. Губы у нее были горячие, резиново напряженные; глаза крепко зажмурены. Я поцеловал ее в мокрые щеки, в теплый нос, в дрогнувшие ресницы и невольно залюбовался ее беспомощностью, покорностью, испуганным ожиданием. Помню, как барабанили по перилам капли дождя, обсыпая нас колкой влажной пылью, как шальной ветер кидал мне в спину крупные пригоршни холодных брызг… Вдруг вспыхнуло и грохнуло так сильно, что мы с Викой невольно отпрянули к дверям. Лампочка на веранде вспыхнула и погасла с гулким хлопком. Я невольно засмеялся, впрочем, негромко и слегка испуганно.
– Ну вот, и конец света настал…Кажется, отмаялись. Жаль, до коммунизма осталось-то – рукой подать…. А, Нин? Не суждено нам будет закончить свой гениальный труд на благо человечества. А я-то уже мечтал о постановке во МХАТе. Чего молчишь?
Нина робко взяла меня за руку, посмотрела на меня непонимающе. «О чем ты? – читалось в ее широко раскрытых глазах. – Какой МХАТ, какой труд?»
– Понятно, – сказал я. – Ты не замерзла?
Она замотала головой.
– Молнию не боишься? Нет? А я с детства боюсь. Помню, в деревне гроза была – страшнючая! Так я с сестренкой под кровать залез от страха. Бабка потом насилу вытащила…
– Миша, – вдруг спросила Нина, – я не умею целоваться? Да? Плохо целуюсь?
Я закашлялся и полез за сигаретами. Они закончились. Нина ждала.
– Отлично целуешься, – грубовато соврал я. – Лучше всех.
– Лучше всех, всех, всех?
– Угу.
– А сколько же у тебя было девушек?
– Не помню… Ты вторая.
– А первая – кто?
– Девочка из детского сада. Мы с ней в один горшок ходили и как-то незаметно влюбились друг в друга.
– А Сидорчук хорошо целуется?
Сверкнуло опять и ударило, я поежился. Нина прислонилась спиной к дверям, как распятая; вывернув голову набок, смотрела на меня, не мигая.
– Ты брось это, – сказал я фальшиво-строго, – Сидорчук тут не при чем.
– Как это не причем?
Я задумался.
– Она самка. Понимаешь? Я не хочу сказать про нее ничего обидного, но она… самка. Да. Точнее не могу сказать.
– А я?
– Ты? Ты совсем другое дело, – горячо подхватил я. – Ты женщина! Ты… с тобой все иначе. С тобой и поговорить можно и все такое…