На распутье - Леонид Корнюшин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— За Русь святую не жалко, — ответил тот, не дрогнув.
— Хорошо. Каждому ратнику и конному принести по мешку с землею. Мешки же немедля скупать у мужиков. Чтоб за короткое время реку перекрыли!
Плотину через два месяца насыпали в полторы версты длиною.
— Теперь, государь, воры никуда не денутся, — сказал Кровков Шуйскому, — вода подымется еще выше: дело-то идет к осени, подмогут дожди.
В детинце молчали церковные колокола, священники, приглядевшись к воровскому болотниковскому воинству, не стали подымать посады. За кого им было просить Бога?
Над городом ползли низкие тучи, злобствовали молнии, тяжкие удары сотрясали и без того сумятящуюся землю.
XXVI
Князь Петр Урусов из царского шатра воротился в свой татарский табор в состоянии гнева и высокомерного раздражения. Мурзы[31] чинно, скрестив ноги, сидели в шатре, дожидаясь его. Татары тихими отрывистыми голосами переговаривались, кляня почем зря Шуйского. Они говорили о том же, о чем думал Урусов, — в том он не ошибся. При его появлении мурзы умолкли и закивали головами в чалмах. Старый мурза, наиболее чтимый всеми и самим Урусовым, прикладывая руку к сердцу, подвинулся ближе к остановившемуся князю.
— Плохо дело, досточтимый князь, — сказал старый мурза, кивая, как кукла, головою.
— Сам знаю, что плохо. Куда ты клонишь?
— Мы, князь, говорили, что наша дорога сторонняя…
Урусов оглядел холодными черными, как деготь, глазами шатер; мурзы почтительно встали пред князем.
— Мы возвращаемся в Крым. Все золото и всякую утварь, как стемнеет, грузите в повозки. А в Крыму — пускай нас достанут! — Он злобно оскалился. — Да поможет нам Аллах!
Выпроводив начальников, Урусов прошел за ковровую перегородку во вторую половину шатра, где ждала его испуганная жена. Она вслушивалась в говор и по отдельным словам поняла, что муж о чем-то сговаривается с мурзами. Что точно замыслил Урусов — про то княгиня не знала. Разведясь с Александром Ивановичем Шуйским, княгиня лишь теперь начала осознавать, какой неверный шаг сделала, выйдя за татарина. Та вольная жизнь, какой жила с Александром, ушла, как сон, — она оказалась затворницей. Княгиня также знала, что Урусов имел наложницу по своему татарскому подлому обычаю, хотя он тщательно скрывал это, дабы не впасть в немилость царя Василия. Княгиня по указанию мужа находилась под пристальным доглядом шпионов, следящих за каждым ее шагом, что особенно угнетало молодую женщину. Она была окружена татарами. Все милые русские обычаи, какие любила княгиня, Урусов запретил, введя в обиход свои, татарские. Она не имела права на людях показывать свое лицо, между ними не раз случались стычки, кончавшиеся слезами княгини.
— Будешь делать так, как я велю! — Урусову доставляло удовольствие терзать бедную женщину.
Когда он вошел, княгиня заметила на его лице особенно холодное, надменное выражение. Слуга-татарин стал собирать походную кожаную сумку князя, запихивая туда драгоценности.
Княгиня робко взглянула на князя.
— Не лезь! — бросил Урусов. — Не до тебя.
Она всхлипнула:
— Что же тут делается? Выгони вон этого татарина!
— Не подымай голос. Один татарин стоит ста русских. — Урусов пихнул подвинувшуюся было к нему жену. — Выноси! — крикнул он слуге.
Часа два спустя, когда легла плотная тьма, рать татар выехала из лагеря.
…Шуйскому привиделся какой-то нелепый сон: словно за ним гонялся рогатый бес — когда слуга с осторожностью разбудил его.
— Вставай, государь, — беда!
— Что стряслось? — Шуйский, по-бабьи зевая и кряхтя, поднялся с походной кровати.
— Меня послал к тебе великий князь Иван.
Шуйский никак не мог взять в толк, чего от него хотят.
— Свиньи татары ушли, — сообщил брат Иван, увидев царя.
— Повелеваю: Урусова сыскать, повесить, как продажного пса, на гнилой осине. — Шуйский заколотился, затрясся, топая ногами.
Мутно светало. Умывшись ключевой водой и чувствуя прилив сил, царь Василий стал на молитву. Едва он кончил, в шатер втолкнули человека, уже побывавшего в руках Гнутого — палача. Со спины несчастного кровавыми шмотьями слезала кожа, черна, как головешка, была голова, но неистребимым огнем горели как уголья глаза страдальца.
— Будь проклят отныне и вовек! — крикнул он люто, неистово, едва увидев царя.
Это был посланный самозванцем боярский сын, согласившийся на любую муку, чтобы склонить Шуйского сойти с трона и признать Димитрия. Тысяцкий бросил сквозь зубы:
— Полюбуйся, государь: этот дурной пес готов сдохнуть за самозванца-жида!
— Сжечь собаку! — приказал Шуйский.
Молодца выволокли наружу.
Близ царского шатра запалили копну соломы, боярский сын, весь охваченный языками огня, крикнул с ликованием:
— Слава царю Димитрию! Смерть Шубнику!
Новый ворох соломы выкинул еще больший вулкан огня, и теперь слышался только один яростный, всеистребляющий гул пламени; налетевший ветер погнал на царский шатер кучи пепла, и Шуйскому почудилось, что застонала и заплакала людская душа.
XXVII
— Беда, атаман: вдвое поднялась вода. — У тысяцкого Кохановского дергались опухшие с перепою веки.
Болотников вскочил с ложа, свесил свои клешнятые ступни.
— Врешь, собака!
— Ты глянь на реку.
Иван метнулся наружу. Прозеленью наливалось на восходе небо, сквозь редкую мглу было видно, как разлилась, пополнела река.
— Надо подымать холопов и мужиков, — сказал «царевич Петр», обиженный тем, что воеводы и атаманы не замечали его присутствия.
— Пойди, подыми, высунь нос из крепости, — ощерился на него Иван. — Много ль воротилось наших с вылазок? Но нет у нас выхода, кроме как не щадя живота биться. Держать на котлах смолу над всеми воротами детинца. Еду убавить вдвое. Должен помочь Димитрий! А ежели он меня обманул, то я ево мертвого достану! — Болотников грохнул кулаком по столу, по-волчьи оскалился, гнев и бессилие душили его.
…К Шуйскому подвели темниковского мурзу Ишея Барашева — он, попав в плен к болотниковцам, был пытан железом и сумел бежать. Татарин сморкался и по-звериному выл — под лохмотьями кровоточили рубцы и раны. Но хоть и выл — глаза сверкали волчьим блеском. Царь держал его челобитную — там криво, как сорока хвостом, было писано: «…били кнутом, и медведем травили, и на башню взводили, и в тюрьму сажали, и голод и нужду терпел…»
Ишей кричал:
— Убей, государь, вора! Шайтан ево… Сам жечь буду!
— Как там? Что воры? — выпытывал Шуйский.
— Голод. Они, государь, скоро будут жрать друг друга. Шайтан, глотку перерву… Все кости изломал, собака! У-у-у! — Он завыл от боли.
— Ходи по полкам, веди речи, как зверствуют воры над честными христианами. Ты крещен, татарин?
— У нас другой вера.
— Говори, что крещен. Получишь награду.
— Много? — Ишей сразу перестал выть.
— Не обижу.
— Раз государь велит — можем и солгать.
— Разве я тебе, дурак, велю лгать?
Секретарь подал Шуйскому еще один свиток:
«Послание дворянина к дворянину тульского помещика Ивана Фуникова».
Там же говорилось:
«А мне, государь, тульские воры выломали на пытках руки, теперь что крюки, да вкинули в тюрму; и лавка, государь, была узка, и взяла меня великая тоска. А послана рогожа и спать негоже. Седел 19 недель, а вон ис тюрьмы глядел. А мужики, что ляхи, дважды приговорили к плахе, за старые шашни хотели скинуть 3 башни. А на пытках пытают, а правды не знают: правды-де скажи, ничего не солжи. А яз им божился и с ног свалился и на бок ложился: не много у меня ржи, нет во мне лжи, истинно глаголю, во истинно не лжу. И они того не знают, болыни того пытают. И учинили надо мною путем, мазали дважды кожу кнутом… Да, не мало, государь, лет, а разума нет, и не переписать своих бед; розван что баран, разорен до конца, а сед, что овца. Не оставили ни волосца, животца, а деревню сожгли до кола, рожь ратные пожали, а сами збежали… Всего у меня было живота корова и та нездорова: видит Бог, сломило рог».
— Откуда сей столбец? — спросил с удивлением Шуйский: крепко, густо было писано! Царь его прочитал трижды.
— Принес наш лазутчик, государь.
— Фуников ныне в тюрьме у воров? Жив?
— Жив.
— Посадить десятерых писцов, пускай сводят со столбца, и слать во все грады об зверствах воров.
…Тем временем Фуников лежал в пыточном погребе. Иван нынче спустился в погреб первый раз; сев в углу на стулец, вперил страшные глаза в ободранного помещика. Над ним поработал недельщик — дядя, заросший черной бородою, весь в черной коже.