Пёсья матерь - Павлос Матесис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но я ходила в гости ко многим девочкам. Незадолго после полудня. И уходила вовремя из-за комендантского часа, чтобы успеть вернуться домой, потому что принимать гостей было запрещено силами оккупации. Чтобы кто-то мог остаться у тебя на ночь, нужно было подать письменное заявление и заполучить на него печать. Это всегда могли легко проверить: внутри на двери каждого дома был прибит печатный список, где были указаны все члены семьи, их имена и возраст. Тетушка Канелло, которая, несмотря на голод и волнения, находила над чем посмеяться, на посиделках постоянно рассказывала нам, что в большинстве порядочных домов (куда она ходила в выходные уборщицей – а что прикажешь делать со столькими голодными ртами?) женщины постоянно исправляли себе возраст. В лучшую сторону, так сказать. Сначала из сорокавосьмилетних становились сорокадвухлетними, а затем тридцатидвухлетними! Канелло постоянно смеялась над этим, до тех пор пока в один прекрасный день это не коснулось ее самой. Пришла она в отчий дом и видит напротив имени матери, тетки Марики, возраст – тридцать семь лет. Мама, вы что, совсем сбрендили, какие тридцать семь, когда мне двадцать семь! А тетка Марика и ухом не повела. Да ничего я не сбрендила. Что мне делать прикажешь, если у меня дочь в девках ходит?
У тетушки Канелло была сестра, Янина. Та совсем уж засиделась в девках. Она была их общим наказанием. Но и ее пристроили посредством партии. Муж другой ее сестры, партизанки, заставил своего товарища партизана жениться на этой прилипшей к ним пиявке. Так тебе велит партия и идея. И куда было деваться человеку? Так и женился на женщине на восемь лет старше себя. Однако жили они душа в душу, и она даже родила ему ребенка.
Но и в доме тетушки Тиритомба тоже случилась эта оказия с возрастом. Тетушка Андриана сама объявила, сколько ей лет, и успокоилась, у нее была восемнадцатилетняя дочь, ей самой сорок один, вдова, что ей скрывать? А мадемуазель Саломея (тридцать четыре ей было точно!) взбунтовалась. Я вам свой возраст не открою, сказала она. Пусть они меня лучше пристрелят, и рядом с именем написала возраст – пятнадцать лет, в знак неповиновения.
Мать Афродиты не вычеркнула имени покойной дочери из списка. Только в графе возраст написала: «ноль».
А у мадемуазель Саломеи были на то, конечно, свои причины: еще до войны она вошла в так называемый возраст старых дев. Она была худая, смуглая, голубых кровей, с черными как смоль волосами и маленькими поросячьими глазками (мне бы твои глазища, девочка моя, постоянно повторяла она мне). И говорила она писклявым голоском, словно разговаривала с глухим. Ну, по крайней мере, у нее было доброе сердце. Спустя некоторое время вся семья Тиритомба уехала в турне. Ну, «уехала», это слабо сказано, они удрали из-за какой-то козы, ну да Бог с ними. Они уехали, когда голод стал совсем невыносимым, в начале 1943 года.
Проводить их мы не успели. Они удрали – только пятки засверкали. Если бы я знала об этом, то попросилась бы к ним в труппу. Я, конечно, была совсем маленькой, но у них точно должны были быть роли для детей. Я могла бы играть и мальчиков, в то время никаких зачатков женственности во мне еще не проявлялось.
В этот день мы со всеми ребятами пошли на рассвете собирать улиток. Улитки выползают спозаранку, так что нужно было успеть, чтобы кто другой не увел их у нас из-под носа. Мы ели их в вареном виде и с солью. Еще их подавали в тавернах на закуску к узо, а потом стали продавать в небольших корзиночках в кинотеатре, так, забавы ради.
Мы собирали улиток у моста, утро было очень холодное, как вдруг видим: несется как бешеный газген[29] Тасоса, брата тетушки Андрианы. Как «бешеный» − это по тогдашним меркам скорости, от силы он гнал пятнадцать километров в час. А внутри мадемуазель Саломея, тетушка Андриана, ее дочь Марина и архангел.
Вынуждена тебя разочаровать, он был нарисованный − часть декораций, статуя. А рядом с ним на ветру развевались фуфайки и какие-то наряды, вроде бы средневековые, из «Травиаты» и все в таком духе. Но прежде чем я поняла, что к чему, они уже были на пути к горным деревням. Как только драндулет скрылся из виду, мы вернулись к своему занятию. Мы все продрогли. Солнца не было, но мы вообще постоянно мерзли от недоедания. Однако наш игровой запал никакому холоду было не под силу одолеть. Но все же в тот раз наши игры где-то около полудня прервали домашние животные из города.
Около реки сновали две кошки: вдруг им что перепадет и подвернется какая-нибудь лягушка. А иногда они замирали, глядя в небо: глупые, они ждали, что какая-нибудь птица потеряет сознание и упадет им прямо в когти, бестолковые они все-таки животные.
В домах от кошек больше не было никакой пользы, откуда в голодающих домах взяться мышам? И погладить себя они тоже не давали, затаили на нас обиду, что мы их не кормим. У тетушки Канелло была кошка, но она вечно говорила ей: что мне тебе дать, чернавка? Почему бы тебе тоже не пойти в горы за едой?
Однажды мы увидели в своем доме мышь. Скорее всего, она заблудилась или забежала в нашу открытую дверь по ошибке. Но моей матери это даже чуть ли не польстило, и она несказанно гордилась этим происшествием. Мыши заходили только в дома богачей. Но до войны и у нас в доме тоже водились. Вот только тогда для моей матери это было почти оскорблением, ведь она была женщиной очень чистоплотной. У нас всегда были мышеловки, а в них кусочек хлебушка, поджаренный в масле. После поражения на албанском фронте, хлеба в мышеловке больше не было.
И у нас в доме была