Литература как жизнь. Том I - Дмитрий Михайлович Урнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Многое из нынешнего в советские времена и не дошло бы до цензуры. Задержали бы уже на просмотрах: «Товарищи, это же непрофессионально!» Уговаривал я Мирона, когда он вошел в Правление Союза художников, выставить наш андерграунд. Как могли допустить скандал на выставке в Манеже вместо того, чтобы в открытом бою изничтожить тех, кто нарывался на скандал?
«Нужно все показать и очень скоро очарование запрещенного пройдет», – предлагал Мих. Лифшиц. Но сделать разумный ход, не иначе, власти мешали!
Власть, несомненно, мешала, но и властям мешали поступить разумно. Министра культуры, пост тогда занимала Фурцева, научили видеть красоту в намалеванных уродцах. Пошел я за сапогами в Военторг, приобрел, выхожу и оказываюсь в уличной толпе в двух шагах от Фурцевой, которой знакомое артистическое лицо объясняет, как надо понимать современное искусство: «Назвался груздем, полезай в кузов… С волками жить, по-волчьи выть… Жить в обществе и быть свободным от общества нельзя». Нельзя!
Провокационный вызов огня на себя и многослойная, многомундирная зубатовщина. Что откроется, не уступит любому невероятному домыслу и самой дикой фантазии. В галерее исторических портретов среди наших «Гай-Фоксов» окажутся лики угодников и предвозвестников духовного освобождения. Провокаторы всех рангов, принятые за узников совести, пройдут пред взором новых поколений.
Цена дерзания
«Книжная полка – моя колыбель».
Бодлер.
«Эклектика и безвкусие», – услышал я от родителей, как только потянулся к фолиантам журнала Le Moderne. Модерн – не модернизм, но то же время новизны. Жажда новизны, когда нас держали и не пущали, обрела род мании, стала потребностью навязчивой. Запретный плод соблазнительно сладок из-за недоступности, и того не поймут живущие при вседозволенности: пресыщенный не разумеет недокормленого. Мы изо всех сил кричали: «Побей, но выслушай!». Позволь посмотреть! Разреши прочитать!
После Университета, пытаясь попасть в печать, написал я в защиту авангарда статью: рутина не преодолевается без борьбы, нужны дерзания и попытки. От статьи лишь заголовок остался в моей памяти, у меня не было пишущей машинки, в редакциях показывал рукопись, которая естественно утратилась. Одобряли название двусмысленно-ироническое «Прощай, порок», но добавляли: «Давайте, лучше не будем».
Об авангардизме шекспировской поры, «эвфуизме», была моя первая работа в Институте[283]. При обсуждении работы знаток литературы Итальянского Ренессанса И. Н. Голенищев-Кутузов жестами изображал словесный изыск, проникший во все европейские литературные языки. «Игр’а шар’ами» – говорил Илья Николаевич, изображая жонглирование. Это, по его словам, последствие копернианской революции: земной шар вместе с его обитателями оказался вышвырнут из центра мироздания на околосолнечную орбиту, и пошатнувшиеся представления о мироустройстве отразились в образном языке.
Шекспир усвоил общеевропейскую словесную вычурность, в его стиле насквозь сказывается пришедший из Италии маньеризм. В знаменитой строке из «Гамлета» хотя и сказано непросто, всё же манерности ещё не чувствуется: «Так всех нас совесть обращает в трусов» (пер. Андрея Кронеберга), «Так трусами нас делает раздумье» (Лозинский), «Так всех нас в трусов превращает мысль» (Пастернак). Подстрочник Морозова: «Так сознание делает всех нас трусами». У Шекспира – совесть (conscience, сознание – consciousness), оба слова восходят к consequence, последствиям, ответственности за прижизненные поступки. Верить или не верить, что за гробом спросят за деяния земные, вот в чем вопрос. Дальше уже следует эвфуизм: «… и так врождённый свет решимости покрывается болезненно-бледным оттенком мысли» (подстрочник Морозова). Над манерностью ради манерности сам Шекспир посмеивается там же, в «Гамлете»: «Нельзя ли говорить как-нибудь иначе?» (пер. Николая Полевого). Однако непрямота, нарочитая изысканность в шекспировском стиле осталась.
Модные «измы» усвоил и Пушкин, пленительная сладость его стихов, неподражаемая естественность выражения – результат усилий изысканных и усложненных, если к ним присмотреться, предлагал Сергей Бочаров. Помню хорошо, как «Серега» на заседании Отдела теории впервые сказал о кажущейся пушкинской «естественности». С тех пор достаточно времени прошло и воды много утекло, чтобы того не знали и не понимали разве что совершенные простаки, но мы, свидетельствую, испытали некоторый шок, как бы встряску от удара по сознанию. Такой же шок мы испытали, когда наши заклинания аполлон-григорьевскими словами «Пушкин – наше всё» прервал Виталий (В. Д. Сквозников): «А что собственно всё?» Пауза.
Для себя я решил: стиль развивается от привычного впечатления «естественности» через нарушения привычки и к новому впечатлению естественности, достигаемому другими средствами[284]. Пушкинские строки кажутся простыми, это обман зрения, но какой обман! Пушкин непростоту усвоил и довел до видимой простоты, общепоэтическое движение шло от нарушения нормы к обновленной норме естественности. Не всякое нарушение становится естественностью, эвфуизм был и остался вычурностью, ничевочество нашего времени остается ничевочеством.
«Приедается всё…»
Борис Пастернак.
По мере того как запретное у нас мало-помалу разрешали, неутраченная вера в неизбежность эксперимента дополнилась у меня поправкой: дерзновенные попытки нельзя ни выдавать, ни принимать за создание. Давно пора изжить «порок» как детское заболевание. Однако дерзость засиделась. По словам Белинского, что когда-то бурлило, должно, утихнуть, а в наше время бунтарство, вместо того, чтобы мирно покоиться, продолжает шумно праздновать победу. «Уже сколько лет эксперимента, а всё фокусы», – говорил Мстислав Добужинский. Когда говорил! Говоря «фокусы», художник имел в виду не искусные проделки, а странные выходки – фокусничание. И продолжают фокусничать, убеждая публику, что это чудо.
На рубеже XIX-ХХ веков протестовали и бунтовали в отчаянии, что всё уже написано и, как говорит чеховский персонаж-писатель, лучше Тургенева все равно не напишешь. «Не каждый же из нас Тургенев», – говорил и Джозеф Конрад. Творческая автобиография Шервуда Андерсона проникнута тем же чувством недосягаемости образцов, оставленных классикой. Не в силах превзойти достигнутого, бросались в крайности, отрицая традиционные представления, при всём при том обладая, хотя бы на среднем уровне, традиционными навыками. Этот бунт на коленях перед классикой оказался канонизирован как современное искусство. Авангард есть реакция на…, критический комментарий к…, протест против… Но вообразим: в результате тотальной катастрофы, подобно гибели динозавров, уничтожена классика, зато авангард чудом уцелел. Нет «Мадонны» Рафаэля, есть только «Герника» Пикассо, вместо фигур Микеланджело – существа Шессака. Что сказало бы человеческое существо, родившееся незадолго до катастрофы, случайно выжившее и увидевшее реакцию без акции, комментарий без текста? Против чего протест? Борьба без противника. Так ныне без альтернативы продолжает протестовать великовозрастный авангардизм, то есть неумение делать что бы то ни было, кроме как бунтовать, но бунтуют