Гарсоньерка - Элен Гремийон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Почему ты об этом спрашиваешь?
– Не знаю… все эти истории с «похищенными младенцами»… Я подумала: а вдруг…
Эстебан поспешно хватается за легкую заминку в этой неуверенной фразе. Его тон категоричен. Голос звучит твердо. Он приближается к Еве Марии:
– Нет. Разумеется, нет. Стелла не была беременна. Что ты выдумываешь?
Ева Мария раздражается:
– Да как ты можешь быть в этом уверен?
Эстебан размышляет.
– У нее… у нее не было парня.
– Откуда ты знаешь?
– Она бы мне сказала.
– Ты в самом деле думаешь, что сестра рассказывает брату все?
Эстебан не отвечает. Ева Мария этим пользуется:
– Ты прекрасно знаешь, что в определенном возрасте появляются секреты, появляются там, где прежде безраздельно царил сговор между детьми, где само слово «секрет» существовало лишь тогда, когда им делились… У Стеллы – она же была на два года старше тебя, а это меняет все! – могли быть секреты, о которых ты и не догадывался.
Эстебан перебивает мать. Таким тоном, будто вдруг повзрослел.
– Если у нее и были секреты, то не от меня.
– Что ты хочешь этим сказать?
– Хочу сказать, что Стелла не была беременна, только и всего.
– А я вот думаю, что вполне могла.
– Нет. Перестань выдумывать невесть что.
– Ничего я не выдумываю.
– Именно что выдумываешь, к тому же есть конкретная причина, по которой Стелла не могла быть беременна.
– Это какая же?
– Очень простая.
– Какая?
– На самом деле хочешь узнать?
– Да.
– Стелле нравились девушки. Вот. Ты сама хотела услышать.
Ева Мария воспринимает это сообщение так, словно оно ничего не меняет. На ее лице появляется кроткая, чуть удивленная улыбка. Стелле нравились девушки. Странно. Еве Марии никогда бы и в голову такое не пришло, жаль, что она об этом не знала, что не догадывалась. Но здесь нет ничего страшного, действительно ничего страшного, это доказывает, насколько ее дочь была свободна, а об этом она знала и так. Ева Мария проводит большим пальцем по ямочке, впадинке на подбородке. Ложе для вишневой косточки. Ложе для девушек, думает она. Оттого что она внезапно узнала о Стелле нечто новое, ей смутно кажется, будто та еще жива. Ева Мария закрывает за собой дверь. Эстебан прислоняется к стене. Он чувствует облегчение. Ева Мария восприняла сообщение так, словно оно ничего не меняет. Но ему-то понятно, до какой степени эта новость меняет все. Она помешает Еве Марии делать то, что в ином случае она непременно бы делала. Смотрела бы на каждого четырехлетнего ребенка, как будто он – ребенок Стеллы. Терялась бы в догадках. И пропала бы. Нет, нельзя, чтобы его мать провела остаток жизни в погоне за пустотой. Или за умершими. Или за плодами своего воображения. Эстебан запускает руку в волосы, откидывает их сбоку, приглаживает сзади. Улыбается, наконец-то расслабившись. Он чувствует облегчение. Он внезапно осознал, что такое сейчас выдал. И как сплутовал. Услышала бы его Стелла, вот бы посмеялась. А он ухватился за первое, что пришло в голову. Когда обступает безумие, очень важно уметь врать. Эстебан только что научился.
Ева Мария наливает себе еще стакан вина. Опускает голову смотрит на стол. Ее взгляд останавливается на магнитофоне. Какую музыку любила Стелла? Надо спросить у Эстебана. Взгляд Евы Марии скользит вдоль черного провода, соединяющего магнитофон с наушниками. Прямо как пуповина. Пуповина от «плеймобиля». Прямо как Рио-де-ла-Плата, которая впадает в море. Ева Мария что-то царапает на страничке раскрытого блокнота. Откладывает ручку. Накручивает на пальцы черный провод. Вытаскивает штекер из магнитофона. Вставляет обратно. Вытаскивает его. Вставляет. Вытаскивает. Сколько уже времени она не занималась любовью? Ева Мария встает. Идет к платяному шкафу. Открывает его. Опускается на колени. Шарит за туфлями. Достает свой коричневый рюкзак. Роется в кассетах. Проверяет надпись. «Мигель». Вот именно. Мигель. Она не помнит имен всех пациентов Витторио, но это имя запомнила. Хотя даже не дослушала запись до конца. Единственная кассета, которую она не расшифровала, духу не хватило, не смогла себя заставить – это оказалось выше ее сил. Ева Мария качает головой. Надо наконец прослушать эту кассету. Целиком. Что останется от долга памяти, если палачи не расплатятся, если жертвы промолчат… и если она не выслушает Мигеля. Она должна собраться с духом. Всегда надо собираться с духом. Надо выпить, ей это поможет. Ева Мария наливает еще стакан вина. Надевает на голову наушники. Берет чистый лист бумаги. Вставляет его в пишущую машинку. Перематывает кассету. Нажимает на «play». Какие уж там игры, думает она.
МИГЕЛЬВИТТОРИО
Мигель? Вот не ждал. Прости, Лисандры нет дома, а ко мне с минуты на минуту явится пациент.
МИГЕЛЬ
Господин Бах?
ВИТТОРИО
Откуда ты знаешь?
МИГЕЛЬ
Потому что это я.
ВИТТОРИО
Как это: ты – Бах?
МИГЕЛЬ
Ну… это тоже я, если так тебе больше нравится, так меня звали тогда, а поскольку я пришел поговорить о том времени, тогдашним именем и назвался. Можно войти?
ВИТТОРИО
Куда войти, в кабинет?
МИГЕЛЬ
Конечно. Ты уже забыл, что я записан на прием?
ВИТТОРИО
Да-да, заходи, пожалуйста. Но… «тогдашнее» имя? Что-то не понимаю…
МИГЕЛЬ
На самом деле настоящее мое имя было тогда «Номер 2137», но если записать его соответствующими латинскими буквами, получится ВАСН. Бах… Невероятно, да? Хотя, может быть, они сделали это нарочно. Да нет, я все же предпочитаю думать, что это Провидение подмигнуло, подало мне знак, помогая продержаться, а не считать это доказательством их ума, к сожалению, они не захотели поставить свой ум на службу поэзии… Странно, что ты не узнал мой голос по телефону. Я был уверен, что узнаешь.
ВИТТОРИО
Ты пугаешь меня, Мигель, я никогда не видел тебя таким нервным. Что происходит? Почему ты пришел ко мне, выдав себя за другого? Надо было прямо сказать, что это ты.
МИГЕЛЬ
Я подумал, будет легче, если тебе расскажет об этом господин Бах.
ВИТТОРИО
О чем «об этом»?
МИГЕЛЬ
Обо всем, что там произошло. Хоть однажды рассказать тебе об этом. Тебе. Чтобы научиться об этом рассказывать. Я уже рассказывал самому себе – сначала мысленно, потом вслух, все это я уже проделал, превратил ужас в повествование, навязал ему обязательную для изложения форму, нашел подходящие слова… ну, то есть, те, которыми точнее всего можно описать то, что мне представляется, и даже как-то определиться с хронологией… Это оказалось труднее всего – расположить страх в хронологическом порядке, выстроить последовательно элементы, поступки, события, которые до тех пор накладывались друг на друга многослойным ужасом, все существовало вне времени, обрушивалось разом, и мне надо было заново ввести туда время, это свойственное человеку понятие, ведь оно исчезает там, где правит бесчеловечность… Но я с этим справился, я все уже сделал – сам, без посторонней помощи… а теперь мне необходимо повторить это в чьем-то присутствии, проговорить при ком-то эту историю, наполненную словами и замешанную на хронологии, и тогда это сделается наконец более естественным, так я себе сказал, ведь это словно музыка, которая звучит у тебя в голове, – сначала нужны ноты, надо искать те, которые ты слышишь, найти их, и потом, после, надо, чтобы кто-то их услышал, иначе все это ни к чему, что толку замыкаться в себе, бесконечно мусоля одно и то же… Страх, неспособность излить все это в чужое ухо не уходили, я долго выбирал кому рассказать и вдруг вспомнил о тебе. Ты мой друг, и потом, это же твоя профессия. Я уверен, ты, Витторио, сумеешь мне помочь. Мне надо научиться об этом рассказывать. Я хочу всю жизнь об этом рассказывать, и не для того, чтобы в этом замкнуться, а для того, чтобы освободиться. Ты меня понимаешь? Ответь мне, ты согласен вести себя так, будто я твой пациент? Один раз. Один-единственный раз. Согласен?
ВИТТОРИО
Да, да, конечно. Я отменю следующие сеансы, освобожу всю вторую половину дня, нам никто не помешает.
МИГЕЛЬ
А вот этого как раз не надо! Наш разговор не должен ничего менять, а главное – не должен стать важнее твоих разговоров с другими пациентами, иначе станет только хуже. Понимаешь? Я тренировался и обещаю: это займет не больше времени, чем любой твой обычный сеанс.
ВИТТОРИО
Отлично. Как ты хочешь, так и сделаем. Хочешь, чтобы для начала я задал вопрос?
МИГЕЛЬ
Ни в коем случае. Я хочу справиться с этим сам. Без разбега. Потому что если я начну ждать вопросов, никому этого так и не расскажу. Просто невероятно – большинство людей вообще не задают вопросов, можно подумать, любопытство даровано только детям. Тебе так не кажется? Нет, конечно, тебе не кажется, тебе и не может так казаться, ты-то, в силу профессии, задаешь вопросы, нет, даже не так, ты всю жизнь только и делаешь, что задаешь вопросы… но подумай хорошенько и скажи – а другие люди задают тебе вопросы? Мне – нет. И, откровенно говоря, меня поражает эта немота, это обыкновение принимать все, что нас окружает, без вопросов. А вопросы даже смущают! Как, впрочем, и улыбки – мы тут же начинаем думать: а этому чего от меня надо? Злимся, подозреваем человека в каких-то дурных намерениях, жалуемся на бесцеремонное вмешательство… Но у тебя-то, по крайней мере, профессия, можно сказать, питается вопросами, и это хорошо. Это хорошо. Тебе нравится твоя профессия, Витторио?