Воспоминания: из бумаг последнего государственного секретаря Российской империи - Сергей Ефимович Крыжановский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Столыпин вначале полон был решимости произвести коренное изменение в отношении правительства к Государственной думе, обеспечив за первым более властное участие в устранении страны, но потом, как часто с ним бывало, заколебался, остыл, и предложения эти как-то сами собой сошли на нет.
Проекты изменения избирательных прав или, вернее сказать, их наброски, так как для подробной разработки не было времени, были в начале мая [1907 г. ] рассмотрены в Совете министров в нескольких заседаниях, подкрепленных участием И. Л. Горемыкина и еще кое-кого из бывших министров. Потянулись обычные в подобных, мало знакомых с техникой дела собраниях длинные и нудные прения, которые крайне осложнял государственный контролер Шванебах, очень начитанный и остроумный человек, но пустой и поверхностный; он был очень настойчив и, как немец, стремился разрешать каждый вопрос не с практической, а с принципиальной точки зрения, которая именно и отсутствовала всегда в его рассуждениях. Совет после долгих колебаний остановился на второй схеме, и вопрос был представлен на разрешение его величества, который с мнением Совета согласился. Эта вторая схема была кем-то названа «бесстыжей», так как в ней слишком откровенно проявлялась основная тенденция – пропустить все выборы через фильтр крупного владения. Когда Столыпин докладывал дело государю и, смеясь, упомянул об этом определении, то государь, улыбнувшись, сказал: «Я тоже за бесстыжую».
Пока шли разговоры и составлялись пояснительные чертежи к схемам, в чем помогал А. К. Черкас, оказавшийся искусным рисовальщиком, время бежало, и наступили первые дни июня. События тоже двигались, и правительство оказалось 4 июня перед необходимостью немедленного роспуска Думы, а нового закона еще не было. Государь был недоволен затяжкой и прислал Столыпину записку в самых энергических выражениях. В записке государя было сказано «пора треснуть». Столыпин имел неосторожность огласить ее в Совете. Тотчас подскочил сзади Шванебах и заглянул через плечо председателя на записку, которую тот не успел спрятать, скопировал ее в свою записную книжку (он состоял, как потом выяснилось, осведомителем австрийского посольства не то по снобизму, не то по иным каким-то соображениям). На другой день слова государя получили огласку в городе.
Пришлось составлять закон сломя голову. На эту работу ушли два дня и две ночи. Для помощи в редактировании закона и для его переписки я пригласил испытанных чиновников министерства: А. К. Черкаса, управляющего страховым отделом, и А. А. Евтифьева, впоследствии помощника начальника Главного управления по делам местного хозяйства, на молчаливость которых можно было вполне положиться, и таких же двух переписчиков – Я. Я. Лимаря и Коломийца.
Просидев первую ночь, Евтифьев так изнемог, что свалился с ног, и его пришлось отправить домой; мы же с Черкасом, на долю которого выпало произвести расчет всех выборщиков и составить им расписание, – работа, требовавшая чрезвычайного внимания, – продержались и вторую ночь, равно как оба переписчика, совершенно распухшие от напряжения и бессонницы… Как бы то ни было, к вечеру 6 июня закон был изготовлен и переписан начисто. В тот же вечер его заслушали в Совете министров, формально разумеется, так как времени не было, и с бывалым курьером отправили в Царское Село на высочайшее утверждение.
Курьеру Меншагину – мафусаилу министерства – какими-то одному ему известными способами удалось проникнуть во дворец и укараулить государя в коридоре, когда он шел спать. Его величество тут же, в коридоре, сделал запись об утверждении. В первом часу закон был привезен в Елагин дворец, где заседало правительство, и тотчас был отправлен в Сенатскую типографию. Хотя он занимал несколько десятков страниц, типография все же успела набрать, и к утру он появился в Собрании узаконений, как распубликованный Сенатом. Сенат его и не видел, и обер-прокурору Н. А. Добровольскому пришлось поднести определение к подписанию сенаторов уже по опубликовании закона. Сенаторы приняли новый закон как упавший с неба и молча подписали задним числом определение. Впрочем, в этом не было ничего особенного, так как при множестве опубликовываемых законов обер-прокурор имел от Сената частное полномочие распубликовать бесспорные, не выжидая рассмотрения их Сенатом. Оппозиция впоследствии трактовала этот случай с большим негодованием, но примечательно, что как только ее вожди вошли в состав Временного правительства, так первым же делом прибегли к изданию законодательного свойства правил без предварительного опубликования их Сенатом.
Манифест, при котором был опубликован новый закон, не был актом, изданным по статье 87 Основных законов, а актом учредительным, непосредственно исходившим от верховной власти, а следовательно, не подлежавшим последующему одобрению Государственной думы и [Государственного] совета. Манифест был составлен лично Столыпиным. Он был очень доволен своей редакцией, и когда после его смерти пришлось разбирать его письменный стол, то там оказался черновик этого акта в особом конверте, на котором рукой Столыпина было написано: «Моему сыну».
Теоретики государственного права и оппозиция всячески изощрялись в критике нового закона. Единственно правильное и благожелательное его истолкование дано было иностранцем, знавшим Россию лучше многих русских, Анатолем Леруа-Болье в статье, помещенной в одной из парижских газет. Бесспорно, что порядок издания его стоял в формальном противоречии с Основными законами, и в нем было бесчисленное количество недостатков с точки зрения теоретической, но в условиях, в которых находилось тогда правительство, другого выхода не было. Производить новые выборы на прежних основаниях значило ввергать страну лишний раз в лихорадку без всякой надежды получить Думу, способную к производительной работе. Надо было, следовательно, или совсем упразднить народное представительство в том виде, как оно было создано в 1905–1906 годах и перейти к системе диктаторского управления, что, вероятно, было бы самое лучшее при условии, чтобы диктатор двигал жизнь, а не ставил ей препон, или к системе областного представительства, мысль о котором еще недостаточно созрела, или, наконец, попытаться на основе нового узаконения избрать из русского хаоса по крупинкам те элементы, в коих жило чувство русской государственности, и из них создать Думу как орган перевоспитания общества.
Теперь, когда на всем свете происходит крушение парламентской идеи, непригодность которой в современных громадных государствах, при наличии в парламентах партий, отрицающих начало единства нации и самое понятие отечества, становится ясным, что мысль о совершенном упразднении Думы, вероятно, не показалась бы столь рискованной. Но в то время кризис еще не назрел с нынешней его очевидностью, и Столыпин,