Полка. О главных книгах русской литературы (тома III, IV) - Станислав Львовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В СССР книга впервые вышла в журнале «Новый мир» в номерах 10–12 за 1987 год. До этого в 1986 году в издательстве «Советский писатель» вышли отдельной книгой «Статьи из романа» – литературоведческие статьи, как бы написанные Лёвой Одоевцевым. Впоследствии Битов подготовил книжное издание, дополнив публикацию последней частью – своеобразным большим эпилогом, комментариями «академика Одоевцева», имитирующими фактологические комментарии к классике. Здесь герой берёт реванш и как бы ставит автора на место. Финал романа оказывается уже полностью открытым и не зависящим от авторской воли.
Как её приняли?
Один из первых критических отзывов о романе оставил Юрий Карабчиевский[1083], помогавший готовить рукопись к передаче на Запад и опубликовавший свой текст «Точка боли» (журнал «Грани»[1084], 1977, № 107) ещё до выхода книги в «Ардисе». Карабчиевский обратил внимание прежде всего на биографическую подоплёку романа: он задуман автором в 27 лет, в том же возрасте Лёва Одоевцев пишет о «Пророке» также 27-летнего Пушкина. Карабчиевский считает, что авторский взгляд Битова близок пушкинскому пониманию биографии и рока: героиню, Фаину, герой во многом сочиняет по образцу умной красавицы пушкинского типа, а Митишатьев как палач и пересмешник главного героя напоминает о пушкинском страхе перед судьбой, этой «обезьяной», согласно письму Пушкина Вяземскому.
Недавний эмигрант Анатолий Гладилин[1085] в своей статье 1979 года недоумевал, почему роман не был опубликован в СССР, хотя очевиден его общечеловеческий, а не политический пафос. В перестройку критик Алла Латынина объясняла невыход романа концом оттепели, а не гипотетической антисоветчиной: например, в «Новом мире» эпохи Твардовского роман мог бы быть напечатан. Алекс Гимейн в статье «Нулевой час» («Континент», 1979, № 20) понял роман как утверждение автономного автора-творца, способного создать полноценных героев и вовремя благородно самоустраниться. В этой трактовке роман как раз оказывается принципиально антисоветским, поскольку противоречит советской установке на зависимость героя от идеологии.
Интересно, что Гимейн, как и другой критик зарубежья – княжна Зинаида Шаховская[1086], – увидели в Лёве Одоевцеве аристократа, потомка прежде всего не филологической, но дворянской династии, патетически переживающего свой аристократизм (хотя Лёвин аристократизм прежде всего способ выживания, завоевания доверия, а не вызов советскому обществу). Гимейн и Шаховская равно увидели в романе историю антропологической катастрофы: трагические события ХХ века, даже если не задели отдельные культурные смыслы, обрушили сами конструкции, на которых держалась культура, заменив жизнь – выживанием.
Перестроечная критика атакует «Пушкинский дом» с моралистических позиций: споры шли вокруг трусости и самолюбования главного героя. По мнению Игоря Золотусского[1087], роман рассказывает о масштабах нравственного разложения советского общества, в котором даже интеллигенция не может контролировать свои слова и поступки, а по мнению Владимира Новикова[1088] – о том, как тяжело обычному человеку выдержать давление эпохи и неопределённость своего социального положения. Для Латыниной и спорившей с ней Натальи Ивановой моральный образец в книге – дед, не сломленный лагерями, тогда как внук лишён его нравственных опор. Виктор Ерофеев попробовал прочесть роман как памятник шестидесятничеству, ностальгию по оттепельному опыту личной свободы и упрекнул автора в недостаточно радикальной критике культуры. Только Андрей Немзер написал о «Пушкинском доме» как о новом «свободном романе» по образцу «Евгения Онегина», где герой вместе с автором горюет об утрате пушкинского идеала эстетической и этической гармонии. В целом перестроечные критики стремились поставить роман в контекст актуальной литературно-общественной полемики; подробный анализ поэтики Битова выпал на долю уже постсоветских филологов.
Что было дальше?
Сегодня именно «Пушкинский дом» называют главным романом Андрея Битова и включают в мировые программы по славистике. В постсоветской критике утвердился тезис о романе как об одном из первых постмодернистских произведений русской литературы, наравне с «Москвой – Петушками» Венедикта Ерофеева и «Школой для дураков» Саши Соколова. Обычно указывают на такие свойства постмодернистской прозы, как попытка автора создать собственную версию всей мировой культуры вообще, повышенная цитатность, лёгкое переключение повествования в иронический регистр и постоянная рефлексия о роли автора. Марк Липовецкий усмотрел в романе Битова крах жизнестроительных проектов Серебряного века, а также «симулятивность» главного героя, вторичного в своих суждениях, жестах и поступках. Позицию Липовецкого поддержал, в частности, Вячеслав Курицын в статье «Отщепенец», утверждая, что главный герой всё время имеет дело с музейными симулякрами[1089], подобиями и отражениями вещей. С этой трусостью героя перед вещами Курицын связывает открытый финал романа, знаменующий невозможность ответственного поступка.
Почему местом действия в романе стал именно Пушкинский Дом?
Созданный в 1905 году как музей для хранения рукописей и других реликвий русских писателей, своеобразный пантеон, Институт русской литературы (Пушкинский Дом) – воплощение «петербургского текста», со всеми его чертами, выделенными Владимиром Топоровым: имперская монументальность, ностальгический трагизм, богатство культурных аллюзий, своеобразная переработка опыта страны в возвышенно-символических культурных формах. «Петербургский текст» подразумевает публичное существование интеллигенции, борьбу людей и идей, необратимый конфликт мыслящих людей и бюрократии и также переживание какой-то большой катастрофы: сам Петербург существует после катастрофы допетровской Руси. Поэтому место действия уже само по себе должно было отсылать ко всей этой культурной проблематике: публичный характер любых частных жестов, культурные и житейские увлечения, часто несовместимые, осознание своей миссии вместе с неумением выстроить свою творческую стратегию – все эти свойства судьбы главного героя уже стали частью «петербургского текста». Кроме того, название сразу напоминает об аристократических домах и об их падении, вроде «Падения дома Ашеров» Эдгара По.
Институт русской литературы Российской академии наук (Пушкинский Дом)[1090]
На кого из филологов похож Лёва Одоевцев?
Новейшая, самая остроактуальная филологическая школа 1960–70-х годов – структуралистская школа Юрия Лотмана и его коллег по Тартускому университету. Лёва Одоевцев не применяет её методов – или применяет их очень неудачно. Как интерпретатор, он наследует биографическому методу в пушкинистике в духе Павла Щёголева[1091] или Юлиана Оксмана[1092], хотя и дополняет этот метод поиска биографических подтекстов пониманием всей русской классической литературы как большой притчи о современности. Тем не менее, хотя Лёва Одоевцев не владеет структуралистским методом, он близок к Лотману в том, что рассматривает биографию Пушкина не как цепь обстоятельств создания отдельных произведений, а как сознательно сконструированную поэтом стратегию поведения. Но если у Лотмана был героический пафос и Пушкина он понимал как великого человека, бросившего вызов трагическим обстоятельствам, то Лёва видит в Пушкине прежде всего поэта, ясно понимавшего свои задачи. Лёва сводит нравственный вопрос к интеллектуальному и в результате, будучи успешным филологом, не может ничего ответить ни своему деду, указывающему на недостаточность интерпретаций для понимания жизни культуры, ни искусителю Митишатьеву, выводящему его из себя всё новыми темами для разговоров. Представляя героя как филолога, автор замечает, что тот как исследователь «интересно разрабатывал одну из веточек посаженного дедом дерева» – и если получил признание довольно рано, то не из-за своего чрезвычайного таланта, а из-за отсутствия сильных соперников в пушкиноведении.
Кто был прототипом деда Лёвы Одоевцева?
Модест Платонович Одоевцев по ряду черт напоминает репрессированных гуманитариев формальной школы, таких как историк литературы Григорий Гуковский[1093] и искусствовед Николай Пунин[1094]. Это были исследователи, внимательные к быту и этическому кодексу литераторов и художников и не сводившие культурный жест к эмоции, – их подход полностью унаследовал Лотман.
Битов называл среди прототипов Модеста Платоновича прежде всего писателя Юрия Домбровского и филолога и философа Михаила Бахтина: оба они прошли через тяжелейшие испытания, и оба думали над природой современного романа как соединения утончённости и гротеска. Когда Лёва впервые увидел деда ещё не вживую, а на фотографии, его поразил его внимательный и участливый взгляд, какого не встретишь у современных людей, – это явно напоминает о важности темы собеседника и личного