Герои, почитание героев и героическое в истории - Карлейль Томас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нарушение дисциплины, дочь полицейского чиновника! Маркиз гремит из Биньона, Бюфьер бросает свой шишак и тайно бежит в Париж. Завязываются переговоры, в Сент посылается надежный шпион, идет переписка, Дюпон де Немур делается посредником между полковником и маркизом, которые беснуются с пеною у рта. Шпион собирает сведения и выводит «на чистую воду» все проказы Бюфьера. Что будешь ты делать, маркиз, с этим дьявольским сыном? Сошли его в Суринам, пусть тропические жары и дожди укротят его бешеный нрав, – подсказывает справедливое чувство чадолюбивого Брута и г-жи Пальи, но более снисходительные меры одерживают верх. Сначала прибегают к «Lettres de cachet» и ссылают бедного Бюфьера на остров Ре, куда отправляется он, но только не с дочерью полицейского, а со стражей, под шум падающих осенних листьев, в 1768 году, когда ему минуло девятнадцать лет. Это его второй геркулесовский подвиг, первым был институт Шокнара. Оплакиваемый Атлантическим океаном, он должен сидеть здесь зиму под надзором губернатора острова, по слухам, сущего Цербера.
В Ре повторяется прежняя игра. Через несколько недель Цербер делается другом Бюфьера и лает изо всей глотки в пользу его. Какой волшебной силой, маркиз, каким лицемерием и скрытностью обладает этот чудный юноша, что даже сам губернатор не может устоять против него? Не придется ли нам отправиться в суринамские болота, чтоб образумить его? К счастью, теперь война в Корсике. Паоло бьется из последних сил, и барон де Во требует свежих войск. Бюфьеру, которому это дело не совсем по сердцу, едет туда и сражается сколько может. Недурно бы было, если б ему удалось этой кампанией завоевать свое законное имя и хоть малейшее расположение отца. После многих просьб наконец его желание сбывается.
Бюфьер, в чине поручика, с лотарингским отрядом вступает в Тулон, – перед ним расстилается «равнина, которую не бороздит плуг», как описывает он океан. «Не пришлось бы юному поручику, Боже сохрани, когда-нибудь проехаться по этой равнине в красной шапке галерного невольника» – вот родительское благословение и желание, впоследствии осуществившееся. Прежде чем оставить Рошель, Бюфьер успел совершить новое преступление – затеял первую дуэль. Один из его товарищей, исключенный из службы за мошенничество, вздумал, при встрече на улице, возобновить с ним прежнее знакомство, но Бюфьер решился отказаться от подобного знакомства даже в том случае, если б ему навязывали его со шпагою в руке. Что за корсиканский флибустьер!
Корсиканский флибустьер, по обыкновению, совершил также и в Корсике немало гигантских подвигов. Он сражался, писал, любил, «учился по восьми часов в день» и успел расположить к себе корсиканское общество обоего пола. Он верил, что природа создала его воином, и до такой степени сроднился с этим занятием, что гром битв сделался для него очаровательной музыкой.
По всему вероятию, природа, умеющая ко всему приноровляться, предназначила ему широкую деятельность, как обыкновенно поступает она со всеми великими душами. В мае 1770 года, почти через год, Бюфьер снова возвращается в Тулон. У него много рукописей в кармане, его ум, подобно беспорядочной библиотеке, наполнен военными и другими знаниями, а известность его между тем растет.
Дядя, вопреки своим принципам, желает видеть племянника, находящегося так близко от старинного замка на Дюрансе. Добряк очарован им, находит в его изменившемся, против прежнего, лице – ум, царское величие, силу, «изящное и грациозное выражение». После нескольких бесед с ним он видит в нем одного из лучших людей, и если юноше не будут препятствовать, полагает он, то он, вероятно, со временем сделается государственным человеком, полководцем или папой.
Осаждаемый со всех сторон просьбами дяди и семейства, суровый маркиз, хотя и не без труда, соглашается наконец «видеть беспутного Пьера Бюфьера и затем, после торжественных совещаний, возвратить ему его настоящее имя. Свидание это происходит в сентябре, в Лимузене, недалеко от имения его матери. Кротость и уступчивость проникли в сердце старика, и даже сквозь его суровость и жесткость блеснул слабый луч надежды. Вот извлечете из одного его письма, относящегося к этому времени: «Я нередко журю его, вижу, как он опускает свой нос и пристально смотрит в землю, – знак, что он вдумывается в мои слова. Иногда он отворачивает голову, чтоб скрыть навернувшуюся слезу. Мы обращаемся с ним частью кротко, частью сурово и этим способом успеваем укротить этого дикого зверя».
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})Если б он, мог сказать маркиз, основательно изучил мою политическую экономию! Но к сожалению, Габриель находит это сочинение пустым, скучным и ненадежным, как восточный ветер… А между тем разве этот неуклюжий юный геркулес – не доблестный Габриель, удачно кончивший свой второй подвиг? Голова молодого человека походит на «ветреную и огненную мельницу идей». Военное министерство производит его в капитаны, и он страстно желает продолжать военную службу, но, к несчастию, подобному Александру нужна масса орудий, – он готов целый мир превратить в оружейный завод. «Он воображает, – ворчит старый маркиз, – что у меня много денег и что я помогу ему воевать с такими же гаерами и скоморохами, как он сам. Дурак, займись лучше сельским хозяйством, а прежде, хоть это и опасно, взгляни на Париж».
В Париже, в одну зиму, отважный Габриель овладевает всеми сердцами. Он блистает в салонах, Версале, ужинает с герцогом Орлеанским (с ним сходится молодой герцог Шартрский, впоследствии Egalite), обедает у Гемене, Брольи и других великих мира сего и приглашается на охоту. Даже старухи восторгаются им и шуршат своими атласными платьями. Давно уже не появлялось подобное светило во дворце. Между тем маркиз, глядя на успехи своего сына, пускается в следующие критические выводы.
«Я настороже; я понимаю, как живость ума может дать крайне ложное мнение о характере, но, сообразив все, полагаю, что ему нужно дать простор, – какого черта прикажете делать с этим умственным и сангвиническим обилием? Я не знаю женщины, кроме императрицы, на которой бы мог жениться этот юноша. Трудно найти человека более способного и умного, – он, кажется, в состоянии образумить самого черта. Твой племянник – «ураган» занимает меня. Вчера лакей Люс, привилегированный простофиля, сказал мне шутя: «Поверьте, граф, туловище такого человека слишком непрочно для подобной головы». В нем «страшный дар фамильярности» (как говаривал Папа Григорий), – он вертит всею знатью…»
Затем, через несколько лет, он снова пишет: «Мне постоянно говорят, что его легко тронуть. И действительно, его нельзя упрекнуть без того, чтоб его глаза, губы, лицо не свидетельствовали о его волнении. С другой стороны, он при малейшем нежном слове ударяется в слезы и готов броситься в огонь за вас.
Я целую жизнь бьюсь, чтоб напичкать его принципами и всем тем, что я знаю. Потому что этот человек, относительно своих основных качеств, остался тем, кем был, и долгим, солидным учением набил свою голову только хламом, так что ее можно сравнить с перевернутой вверх дном библиотекой. При этом он владеет талантом блистать поверхностно, потому что «проглотил только формулы», а существенного создать не в состоянии. Он похож на ивовую корзину, пропускающую все.
В нем врожденная беспорядочность, он суеверен, как баба, лгун и способен только рассказывать басни, дерзок до крайности, ловок и талантлив донельзя. Вообще порок пустил в нем более глубокие корни, чем добродетель. В нем все есть: легкомыслие, бешенство, бездействие (не от недостатка огня, а от недостатка плана в голове), ум, витающий в неопределенной сфере и производящий одни мыльные пузыри. Несмотря на страшное безобразие, хромоту и свирепый взгляд этого человека, когда он слушает и обдумывает, все мне говорит, что хотя его дикая наружность – не что иное, как пугало для птиц, сшитое из негодного тряпья, но, в сущности, нет человека во Франции менее способного на обдуманное зло. Он весь составлен из отражения и отблеска; сердце его тянет в одну, а голова в другую сторону. Он может быть корифеем нашего времени. В нем заключается природная, близорукая опрометчивость, которая заставляет его принимать болото за твердую почву».