Воспоминания петербургского старожила. Том 1 - Владимир Петрович Бурнашев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С этими словами Татаринов, молодой и ловкий камердинер Дмитрия Гавриловича, удалился, а вслед за его уходом минут через пять действительно явился арапчонок, мальчик лет тринадцати в фантастико-театральном албанском костюме, и принес мне на серебряном подносе чашку дымящегося кофе и графин воды с флердоранжем[1196].
Замечу мимоходом, что этот арапчонок был крещен в православную веру и именовался Сергеем в честь своего восприемника, старика Сергея Сергеевича Кушникова. Однако никто его Сергеем не называл; а он откликался на прозвище или кличку Карамболь.
Хорошие отношения бибиковского камердинера Татаринова ко мне имели преимущественно основанием то, что этот Татаринов, отличавшийся некоторым лоском образованности, был страстный драматург и любил толковать о театре, о Каратыгине, о Дюре, о Сосницком, о Брянском и проч., и проч., и проч. Да и мало что толковать о театре, Татаринов любил еще сам быть актером, и однажды, за несколько месяцев перед этим, он играл главную, передовую роль в какой-то слезливой драме Коцебу, представленной в наемной зале дома Рунича у Пустого рынка труппою, состоявшею из камердинеров, официантов, буфетчиков и лакеев, равно как швей, камеристок, модных мастериц, горничных и пр. Не было ни одного самого даже бедного департаментского чиновника, который не взял бы билета ценою в ассигнационный рубль и выше на это курьезное представление, иные брали даже по пяти и десяти билетов; а я за свой билет, по мнению Татаринова, сверх рубля внес не менее тысячи рублей, потому что в громко жужжавшей в те времена «Северной пчеле» поместил статейку об этом спектакле, расхвалив главного актера, этого самого Татаринова, как человека, одаренного талантом очень не дюжинным, а, напротив, даже высоким, чего пять-шесть лет позже я, конечно, не позволил бы себе ни написать, ни сказать во всеуслышание, по той простой причине, что рабское стенографическое подражание всем недостаткам и погрешностям тогдашнего корифея русской сцены Василья Андреевича Каратыгина, конечно, никак уж нельзя назвать талантом. В этой же статейке аз, грешный, отозвался об одной швеечке из модного магазина, владевшей сердцем Татаринова, как о замечательной красавице. И вот к этому моему тогдашнему отзыву Н. И. Греч нашел нужным сделать свою заметочку в виде выноски: «Пусть читатель знает, что автору статьи нет еще семнадцати лет». А к этой-то заметке была приклеена и другая, будто от корректора, но по цинизму которой можно было признать автором ее Фаддея Булгарина, который прохрипел: «Юноше в семнадцать лет везде мерещится небесная красота; он готов козу, одетую в женское платье, принять за Венеру или за Аспазию». На одной из пятничных сходок у старика Воейкова, столь прославившегося своим рукописным стихотворением «Дом сумасшедших», известный пиит гусар барон Розен, издатель альманаха «Альциона» и автор уродливых либретто глинкинских опер[1197], впрочем добрейший и честнейший остзейский немец с неизлечимой страстью к русскому виршеплетству, уверял меня, что я непременно должен вызвать Фиглярина, как он, в подражание Пушкину[1198], титуловал Булгарина, на дуэль и что он готов быть моим секундантом. На первом гречевском четверге барон-рыцарь и трубадур подступил даже к Булгарину с объяснениями, результатом чего было, как обыкновенно с Булгариным бывало, что почтеннейший автор «Выжигина» и многого другого прочего, схватив меня за руку и прижимая руку мою к своему сердцу, говорил, как водится, почти со слезами, что он за глупую заметку корректора «Пчелы» приносит мне извинение.
Кофе и флердоранжная вода действительно дали мне бодрости и силы несколько больше; но зеркала, а в этой галерее их было несколько, удостоверяли меня в том, что я все еще был порядочно-таки бледен. Вскоре явился Д. Г. Бибиков, как всегда великолепный, красивый, видный, статный, величественный, со своею гордою, но открытою и привлекательною физиономиею. Он был, по-домашнему, во всегдашней черной венгерке с брандебурами на груди. Подошедши ко мне близко, он изумился моей бледности и велел сопровождавшему его Татаринову сейчас принести мне рюмку иоганнигсберга[1199], причем со свойственной ему, как в высшей степени порядочному человеку и вполне джентльмену, деликатностью отставил в сторону свой длинный черешневый чубук, из которого пускал клубы ароматного дыма; он понял, что табачный дым, особенно дым такого крепкого табака, как сампсон, может вредно повлиять на юношу, и без того уже порядочно расстроенного. Когда я выпил рюмку благотворной рейнской влаги, Дмитрий Гаврилович повел меня в свой кабинет и усадил в покойное вольтерово кресло против себя.
– Ну, рассказывай, Б[урнаше]в, в чем дело? – сказал он, гладя свои котлетообразные темно-каштановые бакенбарды и глядя на меня внимательно своими большими черными выразительными глазами, осененными чудными длинными ресницами.
– Зная, что ваше превосходительство враг всякой лжи и ненавидите какую бы то ни было изворотливость, – начал я, – выскажу вам сейчас всю правду о том ужасном событии, которое случилось со мною сегодня.
С этого вечера прошло 38 лет, и я могу откровенно сказать, что, называя событие «ужасным», я намеренно усиливал его значение, чтоб вперед напугать строгого начальника и умилостивить его гнев, ежели бы только гнев мог быть, горестным сознанием моего будто бы бедствия. Обдумав более спокойно, я понимал хорошо, что великий князь был столько же известен своею неудержимою вспыльчивостью и крикливостью, сколько и мягкосердечием и истинною добротою, которую он из каких-то расчетов и соображений находил нужным маскировать брюзгливостью, запальчивостью и бранчливостью; следовательно, многого бояться мне было нечего. А с Дмитрием Гавриловичем, не знаю как впоследствии, когда он был генерал-губернатором, а потом и министром внутренних дел, но в ту пору, о которой я теперь рассказываю, все можно было поделать, ежели только обратиться к нему с неподдельною и вполне простодушною откровенностью. Итак, полный этих идей и под их влиянием, я рассказал Дмитрию Гавриловичу все, как говорится, от а до ижицы[1200], причем я, может быть несколько намеренно, постарался как можно рельефнее выставить то чувство почтительного страха, какое мы все имеем к его особе, чего я не скрыл перед его высочеством, почему его высочество, как мне показалось, хотел засмеяться.
– Я думаю, есть чему смеяться, – говорил улыбаясь Бибиков, – когда чиновник уверяет великого князя, что он никого на свете так не страшится, как своего директора департамента, изображаемого им каким-то вампиром. Ха! ха! ха!
Как бы то ни было, а этот страх очень и