Батюшки мои - Валентин Курбатов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Керкиры-девы… и… – Александр сбивается и умолкает.
– Вот видите! У него Керкира-дева – апостол. Вот горе-то! Иди учись. Пробе́гал вчера. Где был?
– В лес ходил. Птицы поют, щавель собирал. Дьякона видел. С палкой шел, как игумен.
– Ладно-ладно, иди. «Семинадесять»!
4 июля 1990
Приехал поздновато. Батюшка с отцом Тихоном сидят у кельи.
– Не знаю, к кому и под благословение подходить.
Отец Зинон, кивая на отца Тихона:
– А вот к начальству, к начальству.
Спрашиваю, не замучили ли монастырь киношники.
Отец Тихон:
– Да уж… Один вроде ничего. Документальный фильм хотят про нас сделать. А другие явились с художественным – про афганца и его несчастную любовь, в конце они оба кончают с собой. А все свидания у них в монастыре – во какая нам реклама.
Скоро уходит. Батюшка поднимается:
– Пойдем, гостя вам представлю.
А в келье-то отец Виктор Мамонтов! (Мы были с ним сто лет назад молодые литературные критики, и в Переделкине на одном из семинаров с ним особенно любили поговорить Екатерина Виноградская, Лиля Брик и Мариэтта Шагинян, потому что он был специалист по началу века. Потом я потерял его из виду, а уж когда нашел, он был игуменом и служил в Латвии.) Сидит над сундуками и чемоданами.
– Вот Кликуша наш клад нашел. Архивы монастырские. Взгляните-ка.
Гляжу, папки сорок первого – сорок девятого годов, время, когда монастырь более всего бесчестили. Братии было тридцать пять человек. Несколько эстонцев из сету. (Сету – православные эстонцы. – В. К.) Игумены Парфений, потом Павел (Горшков). Павла более всего и срамил главный монастырский хулитель семидесятых лет – писатель Геннадий Геродник. А у Павла всех просьб к гебитскомиссару в Пскове за все годы – дозволить братии купить снетков или иной рыбки на посты. Больше ничего. Судя по ведомостям келаря и эконома, жизнь была проста и бедна. Хороший пример нынешней ослабившейся иноческой жизни.
Устроился в «своей» Благовещенской башне, почитал и спустился к чаю. Отец Виктор почти не переменил позы:
– Вот самый-то дорогой материал – письма, дневники, проповеди, записки митрополита Вениамина (Федченкова), который лежит здесь под нами, в пещере. На покое здесь был.
Я вспомнил рукопись владыки Вениамина из монастырской библиотеки – о его детстве, юности, начале служения, о Белой армии, о Врангеле, с которым он уходил в Константинополь. Кидаюсь перебирать папки. Нахожу рукопись с именем «Хорошие люди» и тотчас зачитываюсь – так это важно именно сейчас. Владыка говорит, что литература, по выражению Гоголя, слишком часто «припрягает подлеца» и редко пишет хорошего человека. А писал-то это владыка в тысяча девятьсот пятьдесят третьем году, когда до настоящей черноты в литературе было еще как до небес. Сейчас бы кто написал книжку с именем «Хорошие люди».
После вечерни сталкиваюсь с игуменом Тихоном. Разговорились. Спрашиваю о проблемах, которые важно было бы помянуть в новой газете «День и ночь», которую издатели решили начать с рассказа о монастырских заботах. Отец Тихон называет нерациональность нового хозяйствования при большой скученности построек, неуправляемую котельную, из-за которой приходится отказываться от отопления зимнего Михайловского собора (от этого храм «потеет» зимой, и может кончиться тем, что полетит штукатурка – не дай Бог на молящихся). Потом обрывает перечисление и дает дельный совет: не вмешиваться.
– Пусть газета сформулирует сама, чего хочет. Не подкидывайте им. А мы с наместником поглядим, да и откажем в статье-то – помощи не будет, а напрасных хлопот и от кино хватает.
Подходит отец Александр и с порога сетует, что отстоявшая Россию от татар в святой бескровности Владимирская икона Божьей Матери сослана в музей и что это преступление перед душой народа. Я развиваю его мысль рассказом о празднике иконы Любятовской Божьей Матери и о том, как бабушки идут под уже нечудотворный образ, потому что настоящая Заступница в той же Третьяковке. А там замелькали в беседе «Аргументы и факты», телевидение, прогнозы, «улица» за оградой замелькала, и мы попрощались с отцом Александром – этого добра и за монастырской оградой довольно. А отец Тихон еще сетует на новых верующих, которым умствование подавай вместо духовной работы. И хорошо сказал: «Когда, положим, человеку позарез надо ехать, он бежит на станцию и не спрашивает, чисты ли вагоны, все ли люкс, а берет и едет в общем – в тесноте, да не в обиде. А нынче непременно укорит: и храм аляповат, и священник не умен, и дьякон гугнив, – ну, значит, никуда ему «ехать» и не надо.
Прибежал батюшка. Пошли чай пить. Пришел и Кликуша (не помню – говорил ли, что прозвище это дано было ему за заполошность). Похвалился, что приехал его отец и что раньше он только говорил: ты свою пропаганду оставь, сам молись, а я жизнь прожил, мне уж меняться было бы смешно, а тут прямо с порога похвалился, что из партии вышел! Саша (все никак не привыкну, что он отец Иоасаф, да и сам он еще больше оглядывается на «Сашу») тут же и рассказал, как нашел архив.
– Гляжу, у отца Серафима в горе, под крышей, где-то в совсем уже неположенном месте, на самом верху, свалены дрова. И не добрался бы, если бы не мое обычное любопытство. Полез, раскидал эти смущающие дрова, там – чемоданы. Ахнул про себя: «Все, попал в тайну! Искушение! Не сокровища ли?» Откинул крышку – там бумаги, вторую – бумаги, третью – бумаги. Ну, может, хоть карта Острова сокровищ. Нет – «Входящие», «Исходящие», «Записки епископа». Только вздохнул – искушение. С досады забросил на место и опять завалил дровами. Потом уж сказал наместнику – не прореагировал, отцу Феодосию (библиотекарь, сменивший отца Тавриона) – «как-нибудь посмотрю». А я потом еще заглядывал и прочитал там, как владыка Вениамин «сорокоуст» служил, сорок литургий перед тем, как решить окончательно, ехать ли ему в Россию. Пишет, что все решил сон, в котором он увидел, как в нашей обители идут два крестных хода: один внутри, другой – вне стен. И в том, что вне нет крестов, одни иконы, а у нас и кресты, и иконы.
– Как же, – говорю, – отец Нафанаил выпустил из внимания эти сокровища?
– А может, он и забыл, – отзывается отец Зинон. – У него вон сколько нор и каморок во всем монастыре. Обходит к ночи, гремя ключами. В пещерах я его часто видел. Поневоле подумаешь, что золото в гробах прячет. Он ведь у нас из войск НКВД, как и дьякон Антоний, – они народ, на сон крепкий.
Не знаю, как отец Нафанаил, а Антония я вижу часто – и служит постоянно, и в саду косит, и подрезает, поливает без устали, и ночью его колотушка весело стучит каждый час, едва умолкнет последний удар часов. Потом Георгий жаловался: только разоспишься, а он у кельи ка-а-ак даст – чистый пулемет, и сон как рукой снимет. Хорошо для смирения – больше помолишься.
5 июля 1990
Всю ночь воевал с крысами. Вначале подумал – птицы на кровле. Ан нет – рядом на полу. Глянул, а тень на полу нюхает. Хватил ботинком. С визгом в угол и вниз клубком. Да их несколько. И так уж и не уснул, потому что через несколько минут, чуть стихнешь, – опять. И как долго не светало…
Небо пасмурное. Чуть дождался половины пятого. Почитал канон ко Причащению – и в Никольский на исповедь к батюшке. Исповедал в алтаре. Как раз с Антонием и служил. Встал в уголке. Старик рядом: «Тут монах стоит, но, может, еще не придет». Но когда монах пришел, меня оставил – ладно, поместимся. И я вместе с ним пропел всю службу. Потом батюшка сетовал: «Ну и хор у нас!» Я заступился: «А что? Хор, по-моему, хороший. Во всяком случае, мне показалось, что я хорошо пел». Батюшка смилостивился: «Впрочем, я, когда молюсь, не слышу его». Так жаловались женщины из хора у отца Виктора. Спросят его: «Ну, как мы пели сегодня?» А он – я молился, не слышал.
Опять заглянул после Причастия в Корнильевский храм. Старухи, дети, калеки. Бедная, еще не расправившаяся после сна утренняя толпа при царском мерцании киноварей и ультрамаринов иконостаса.
Днем ходили в Покровский. Зинон забелил все свои «разведывательные» фрески и в алтаре и на стенах, и храм засиял чистотой пропорций и чудной ясностью форм.
– Вот эти формы и жалко. Поэтому поставлю иконы и допишу их здесь, на месте, чтобы целое слышать. Наместник обязывает к Покрову. Вокруг пущу только орнамент. Пусть уж они после меня забивают храм, чем хотят, а я сдам, как сам вижу. Я уже махнул рукой на свои желания: все равно они сделают по-своему. Михайловский храм так и отказались переделывать – им памятники нужны, а не церкви. И отец Феодосий – он по образованию архитектор – тоже против… И Сёмочкин. Я уж боюсь говорить о Борисе Степановиче Скобельцыне и бабушках. Разве для смирения такие храмы хороши: опустил глаза в пол, чтобы не видеть, и молись. Ничего не вышло и с открытием фресок в Успенском храме, о которых Савва Ямщиков все хлопочет. А я все простосердечно думал, что сегодня, при увядании слова, при умирании искусства слышания Евангелия и дара проповеди, особенно обостряется значение изобразительного наставничества, возрастает сила образа.