Батюшки мои - Валентин Курбатов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К вечеру потянулся откуда-то дым, все засинело, воздух стал горчить. Солнце садилось медленно и зеленую крышу батюшкиной мастерской наливало той же красной медью, что и храм Сёмочкина, словно они ревниво переглядывались и оспаривали старшинство. Заснул поздно и проспал начало ранней.
22 мая 1989
Пришел уж на Апостола. Храм и так тесный, а сегодня Никола. В этот день и в просторных-то соборах яблоку негде упасть, а тут уже и на паперти не протолкнуться! Чуть дотянулся до порога. Батюшка служит с удивительной мистической полнотой, и иногда я остро чувствую, что мы стоим в разных храмах и мне в его двери пока нет, а он в мой позабыл дорогу (да и бывал ли в моем-то?) и, может быть, и не видит меня здесь. Но он-то открыт, его-то храм сияет, и мне путь ясен, и самому надо выбирать, идти или не идти, – на таких порогах уже не спускаются, чтобы вести за руку, – тут час последней свободы выбора.
В Никольском начинается акафист святителю Николаю, а в соседнем Корнильевском (дверь меж ними открыта, и в проеме толпится народ) – панихида, и «Радуйся, красото…» мешается в хорах с «Со святыми упокой…». Можно было бы сказать, «как в жизни», но вчера я прочитал у японцев: «Стократ благородней тот, кто при вспышке молнии не скажет: вот наша жизнь!» – и не скажу, а только, устыдясь ординарности мысли, все-таки подумаю.
Совсем тут не городские прихожане. Там ведь отошла служба – и домой, а тут они почти живут, удобно и основательно. И вот уж насколько я нечасто бываю здесь, а непременно застану по-хозяйски располагающуюся в храме цыганку в сверкающих обручах на плечах и таких же браслетах на обеих руках. Кофта непременно украшена всеми значками из иконной лавки, а юбка – как алое знамя, и убрана по подолу ниткой белых бус. Старая уже цыганка. Сверстницы непременно не утерпят пустить вслед: «Вырядилась, стыда нет…» А она будто и не слышит, головы не повернет, легко и упруго кладет поклоны у близких душе икон, будто с благодарностью обходит зрителей после танца. Батюшка потом: «А это Неонила, знаю – оттуда-то с Украины. Она часто тут».
Или выйдешь из храма, а тут нищий на обрубленных по колени ногах, и он на этих обрубках как-то ходит, кричит наверх старому монаху за стойкой иконной лавки: «Ладно, давай какой есть!» – «А нитку-то дать?» – «Не надо. У меня ведь свой-то крест на мне. Это я не себе, а вдруг придется ночевать в некрещеном доме – поднесу». И, веселый, радующийся утру, волочится к храму встречать выходящий народ и, как должное, принимать милостыню – с шутками и непременным сказанным кстати словцом. Тоже ведь Россия, и Россия старинно-надежная, умеющая духовно пустое время мимо ушей пропустить.
После обеда пришел отец Таврион, и Володя тотчас взял его в оборот: как монахи приветствуют друг друга, каков чин пострижения – и как-то между делом обмолвился, что не крещен. И тут уж мы взяли его в оборот. Отец Таврион тут же припомнил несколько притч к случаю, одна из которых показалась мне особенно хороша: о художнике, который в понимании красоты от портрета постепенно взошел к иконе. Чем более он глядел в лик Христа, тем отчетливее видел, что тут тайна, что он только у порога, что светит что-то в глубине, а что – не увидишь, будто старые картинки под папиросной бумагой, и бумаги этой поднять нельзя. Ну, тогда ему священник в деревне, куда они заехали со своим московским товарищем, и говорит, что дальше-то можно увидеть только после исповеди и Причастия. И точно: потом живописец этот, сияя, все благодарил священника и все возбужденно говорил, что да, да, увидел. Что уж он там увидел, улыбается отец Таврион, не знаю, но видно было, что увидел.
Но суть-то не в нем, а в его товарище, который тогда тоже пожаловался священнику, что скучно и однообразно жить, что уж перепробовал и йогу, и буддизм, и художество, и в православной церкви настоялся, а – нет. Ну и ему был тот же совет – исповедаться и причаститься. Они вместе с художником в этом деревенском храме и стояли. И утром прозревший-то художник счастливо спрашивает товарища: «Хорошо тебе?» И друг отвечает: хорошо, а сам, как потом вспоминал: не знал, куда глаза девать, потому что нехорошо ему было. И стена алтарная как стояла, так и стоит – не пробиться за нее. И главное, я, говорит, будто чувствую, что и с той стороны кто-то ко мне идет, а стена алтарная – все стена, и такая тоска. Вернулись в Москву, иду, говорит, по Калининскому проспекту по этим архитектурно безобразным «книгам беззакония», а небо синее и дымкой молочной чуть взявшееся, и вдруг как-то само собой сказалось: «Отче наш», и я, говорит, даже остановился от слез. Вдруг понял – Отец его слышит; почувствовал как-то – слышит! И Отец не мой, а именно наш, всех этих людей, которые в машинах и без машин несутся куда-то сломя голову взад и вперед. Сказал и вторую строку – «Да святится Имя Твое!» и еще сильней заплакал. Стыдно, пришлось в подземный переход сойти, чтобы люди не видели. Иду вниз, а сердце будто наверх идет с каждой строкой. Скажи кому – на Калининском проспекте…
В общем, за Володю всё решили. Вечером отец Таврион и крещальную рубаху к отцу Зинону принес, чтобы было в чем завтра в воды войти.
В библиотеке глядел рукописные книги, иллюминированные иногда чуть ли не через страницу. Что за чудо шрифты, скорописи, киноварные буквицы, орнаменты. Стало ясно, что книга должна быть рукописной, что это – молитва и труд, праздник и вера. Кажется, и слово совсем другое, хоть и знаешь наизусть. А попадались и невиданные, вроде канона Ангелу грозному (Иван Васильевич, говорят, сам сложил), где гроза и веселье рядом: «Дай, Ангеле грозный, весело встретить смерть!» И толстые, сытые немецкие Библии с гравированными на полях заказчиками, и учительные греко-латинские.
Отец Зинон отлеживался с больной головой после ранней литургии. Часов в пять встал – говорит, здоровый. Я сходил на величание Кирилла и Мефодия. Когда вернулся, говорили об Аввакуме. На вопрос Володи, как он выглядел, батюшка принес репродукцию образа Кирилла Белозерского работы Дионисия Глушицкого (святой там – малый столбик с большой головой). А потом образ того же святого с фрески Дионисия – эль-грековской, Дионисиевой длины и изящества.
– Вот вам и ответ на вопрос об Аввакуме. Оба эти образа одного святого для Церкви подлинные, а уж для литературы – не знаю, там заботы не наши, не церковные. А кельи вы такой, как в Аввакумовы времена, не найдете, у нас можете не высматривать. Монастырь не тот пошел. Теперь вон и женщин в монастырях полно, а раньше не то что женщины, а и кто из мужчин границу монастыря переступал, там и должен был оставаться. Из любопытства сюда не заглядывали.
23 мая 1989
Проспал и раннюю, и начало поздней. Ночь проворочался, уснул только в начале четвертого и уж как встал, так пустился притворяться работающим. Читал да выписывал разные чудеса из книг.
Батюшка до обеда не выходил.
– У меня гость – отец Арсений из Нового Валаама в Финляндии.
Днем мы с Володей были приглашены на чай. Отец Арсений, молодой, с порога близкий, уважительно рассказывал, как хорошо была проведена эвакуация Валаама перед Финской (все антиминсы, часть посуды, вся библиотека). Вспоминал свою поездку на Афон и смеялся, что теперь там на каждого насельника по зимней и летней келье в любом этаже, а то и весь зимний и летний этаж. В иконных мастерских умерли не только краски в пузырьках с двуглавыми орлами, а, кажется, даже книги и иконы, приготовленные к отправке в Россию.
– В Финляндии Церковь живет за счет того, что при переписи населения в графе «вероисповедание» человек ставит либо «православный», либо «протестант» и так далее. И, соответственно с этим, отчисляет процент дохода, который идет на зарплату, равную и для священника в Хельсинки (произносит имя столицы мягко и, кажется, даже нежно), и в малом деревенском приходе.
Идем в пещеры. Володя застревает в келье Лазаря – примеряет своему будущему Аввакуму вериги, тесноту, камень ложа. Потом долго разбираем в пещерах надписи на керамидах, за которыми лежат в пещерной стене Пушкины, Татищевы, Годуновы, Бутурлины.
Новое и опять сильное для меня и в открытом братском кладбище, и особенно в том закрытом – XV–XVI веков, куда надо вползать, протискиваться, обдирая бока. И там – еще вполне целые с торцов колоды XVII века, постепенно проседающие, перекашиваясь и теряя очертания, в колоды XVI века, пока постепенно все не слипается в однородную массу и наконец не делается прах и тлен – тело земли, комковатое, вздыбленное, еще не обретшее покоя, но уже видно, что совсем немного – и все станет тем же песком, в котором эти пещеры вырыты. «Земля еси и в землю отыдеши» – очень наглядно.
Сходил к вечерне. Уже к закату пришел Кликуша – неузнаваемо тихий. Оказывается, батюшка наложил епитимью – «отлучил» на год «до укрепления ума», и Саша маячит в отведенной ему границе, на сто метров не приближаясь к келье, и ждет, когда батюшка пройдет, чтобы попасть на глаза и поговорить. А батюшка все мимо и все бегом. Наконец Саша не выдерживает и, видя, что батюшка остался в келье один, вприпрыжку несется через «запретную зону» и исчезает за дверью. Возвращается минут через пятнадцать повеселевший: епитимья ограничивается Пятидесятницей, ну а раз сегодня преполовение, то остается двадцать пять дней – терпеть можно. Пострадал за язык – «тайну выдал врагам» по беспечности характера, как смеется Саша. Подходит отец Арсений. Спрашиваю о новом Валааме: сколько там теперь монахов?