Батюшки мои - Валентин Курбатов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Во-во, пень. Пень ты и есть. Спит он тут. Вот скажу благочинному, чтобы прислал пономаря, а ты спи – зачем ты мне такой нужен! Вот горе-то.
В начале седьмого они уходят служить литургию под батюшкино ворчание в Лазаревский храм. А я приваливаюсь на лежанку и забываю, что под головой полено, до девяти часов. Потом опять читаю Леонтьева (как он современен в препирательствах с отцом Климентом о католичестве, свободе веры, интеллигентности). Текст попал словно в развитие вчерашних вопросов рыжего помощника отца Зинона, Вадима, к батюшке о границах православия. И о том, можно ли причащаться у католиков и старообрядцев, и как быть с интеллигентностью. Поэтому я кричу из-за печи: «Ва-ди-им, вы слышите? Это про нас!» Вадим смеется: слышу, слышу.
13 февраля 1989
– Всякая страсть подлежит искоренению, либо свободной волей здесь, либо мытарством – там. Бог никого наказывать не будет – сами пройдем должный путь. Это все прописи. Их скучно слышать. Даже священникам уже скучно читать Евангелие. Им тоже надобно что-нибудь «для чесания уха», как писалось в славянских книгах. А Истина все равно остается только в неисчерпаемой Книге, и она постигается терпением. А мы ищем йоги и буддизма, чтобы плоды были тотчас, мимо тяжелого естественного пути.
…Рублев – автор «Троицы» в том смысле, что он освободил пространство перед трапезой, чтобы всякий из нас мог становится собеседником Ангелов. Поэтому нет ни Сарры, ни Авраама, ни быта, а есть Откровение и беседа… Это было высокое богословское прозрение, а не художественное решение. Поэтому он мог подписать икону.
…Небосвод медленно идет по кругу. С вечера стоявшее в кроне дуба созвездие Медведицы утром ушло к оврагу, и в кроне поселилась Северная Корона. Луна заметно прибавилась, и батюшка в который раз вспомнил, что надо бы слазить на чердак за телескопом. Когда звонят к вечерне, первая звезда дрожит от звона и сама звенит чисто и ясно.
14 февраля 1989
– К XX веку икона почти умерла. Воцарился академик Фартусов с его мертвыми прорисями. Когда забывает себя вера, забывает себя и икона, и даже зорким умам византийская школа уже кажется дикой и варварской. Ложная красота вытесняет живую аскетику. Греки окружали икону на службе и славили и величали ее без нашей нынешней резвости. Мы и сейчас кадим ее с четырех сторон, но уже не помним смысла – что мы тут не картине и символу предстоим, а Богу в непостижимой полноте, свидетельству служим, Евангельскому слову кланяемся.
Старухи говорят: «Чему вы нас учите? Мы вот и шестьдесят лет назад молились, а таких икон не было. В старину было иначе». И для них их старина уже единственная, а подлинную они не узнаю́т, как не узнаю́т в унисонном пении древность, более почтенную, чем воспоминания их детства.
…Епископы – серьезное испытание для Церкви. Когда умирает их учительность и вместо живой иерархии и умного порядка молитвы в епископе является только дисциплина, только буква, то народ начинает искать правду в юродивых, домашних прозорливцах – в самодеятельности.
Читал митрополита Антония (Блума). Какие у него замечательные примеры из Григория Сковороды, что нужное не сложно, а сложное – не нужно. И как чудно верна смешная для нашего слуха, но глубоко верная для духа Церкви подслушанная однажды владыкой рекомендация африканского священника, когда он представлял своей черной общине белого миссионера: «Не смотрите, что он бел, как бес, зато душа у него черная, как у нас».
15 марта 1989
Девяностолетний отец Николай внимательно глядит во время канона в Лазаревском храме на отца Зинона, пытается уловить смысл и не может, и забывает руку в начале крестного знамения. Или в середине его. Плачет в унисон – «шестым гласом».
Отец Анания докладывает о готовности к службе, прикладывая руку к скуфье – старый вояка. И все жалуется на боль в желудке: раньше пять бутылок кагора выпивал – и ничего, а теперь в восемьдесят лет полбутылки – и уже маюсь. С чего бы это?
Вернулись в келью и тут же, словно намолчались, заговорили сразу и обо всем.
– Да кто будет принимать эконома всерьез, когда он может залезть на поленницу и дразнить оттуда быка! Дети. А вернется Гавриил, этому бедному эконому непоздоровится за то, что слишком быстро переметнулся к владыке Владимиру.
И славит, славит любимого Диогена Синопского за разумность суждений и за близкую сердцу независимость. Хоть вот за это: когда Александр Македонский пригласил Диогена к себе, тот ответил, что от Синопа до Македонии ровно столько же, сколько от Македонии до Синопа: может, самому Александру нетрудно прийти, раз есть нужда. Умному Александру достало разума сказать, что если бы он не был Александром, он был бы Диогеном.
…Он знает античную и европейскую мысль, знает, что Евангелия написаны после Платона и Сократа, после «Лисистраты» и «Лягушек», после Сафо и Катулла, но сердцем и духом так же знает, что все Евангелия – «до», ибо написаны в вечности, и теперь уже навсегда все Сафо и Катуллы, все Сократы и Аристофаны будут потом, после, и Церковь усыновит их.
– Сократа и Платона не зря писали в притворах православных храмов, потому что они прообразовывали Христа, были крайним пределом, до которого может дойти мысль в самостоятельном, дохристовом смысле.
…Вы хлопочете о своем религиозно-философском обществе, другие о славянском, историческом – кто о чем. А по мне, надо бы объединяться только в литургическую полноту, а уж она своим великим единством скажет больше хотя бы и очень правильных слов и светских объединений, ибо содержит все. Вот и думаю, что, может, ваше общество и хорошо, а все-таки разумнее истратить силы на то, чтобы вызволить еще один храм и постараться вдохнуть в него настоящую первоначальную жизнь без тщеславий и честолюбий владык. И ненароком, почти шутя, но с настоящей горечью: «Господи, как я не люблю попов и монахов. Да – и монахов!»
5 мая 1989
Приехали в восемь утра. Зашли в Успенский храм. Отошла ранняя. Пахнет нечистой бедностью, старым тряпьем. Клирос бедно, как-то изношенно поет праздничное «Христос воскресе» к Причастию вместо будничного «Тело Христово приимите». Ребятишки идут от Причастия. Самый малый сует ковшик ладоней под благословение служившему батюшке и, поцеловав крест, бежит за просфорой. Тут они садятся под Богородичный образ и уминают эти просфоры, не замечая, что их задевают, поталкивают прикладывающиеся к образу и не замечающие детей старухи. Но, Господи, как скудны лица этих старух! Совсем другое христианство, чем где-нибудь в московском Воскресении Словущем, и им действительно не нужны заставленные киотами фрески XVI столетия. Старухи стояли тут всегда, отражаясь в стекле привычно темных образов, и «новшество», хотя бы такое старое, как фрески XVI века, только ожесточает их душу.
Когда я сказал об этих «разных верах», Владимир (из бывших вгиковцев) вспомнил, как один питерский батюшка говорил, что «платочницы» всегда не любили «шляпниц» (бабушки, которые носят на службе платочки, – бабушек, которые носят шляпки) и считали, что «платочная» вера «крепше шляпошной», хотя питерские «шляпницы» свою веру вы́носили в блокаду и по лагерям и ссылкам, часто устремляясь туда за сосланными архиереями.
Вечером мы собираемся в Тарарыгиной башне. Приходит игумен Таврион и ворчит: «Подлинно – спускаясь в преисподняя земли», потому что лестница срублена вертикально в наше узилище без окон с трехметровыми стенами.
Я вспоминаю желание Валентина Григорьевича Распутина приехать причаститься без исповеди – трудно ему пока преодолеть этот порог, как и всем нам в первые лета. Батюшки затевают короткий совет: возможно ли? Таврион вспоминает, как часто на исповедях особенно женщины говорят, что не грешны ни единой мыслью. Вот его родная сестра в Костроме долго не могла понять, что унесло его в монастырь. А он и не объяснял, пока беда не довела ее до понимания самостоятельно.
– Все, говорит, заглядывала в Евангелие, которое ты оставил, но все откладывала – чужое все и непонятное. Пока не случилась операция у дочки и не заболел муж. Открыла после беготни по больницам, и как огнем ожгло: это же про меня. Поглядела, как надо молиться. «Отче наш» выучила, и, что ни попрошу, все мне дается. И, помнишь, ты меня раньше спрашивал про грехи, а я говорила: да откуда, что вот, мол, я и в автобусе никого локтем не отодвигала, а все, мол, только меня? А теперь только начни перечислять – и на день хватит, и назавтра останется…Так что, может, и у Распутина не сразу.
А отец Зинон вспомнил из своих знакомых владыку Серапиона, который сравнивал исповедь с омовением, а причастие – с трапезой. Бывает, говорил, когда крестьянин придет с поля и если не поест, то и умыться не сможет. Вот, может, и у Распутина так: причастится, и, глядишь, душа откроется покаянию, потому что без него ни в отдельной душе, ни в стране ничего не переменится.