Батюшки мои - Валентин Курбатов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Попало от наместника на крестном ходе, уже на Успенской площади. Поручи я развязал (к концу дело), а он подозвал: «Ты чего хулиганишь?» – «В каком смысле?» – «Он еще спрашивает. Кто раздевается посреди площади?» Эх, если бы я раньше догадался сказать, что поруч сам развязался, – вот бы я поглядел на него. Это он на меня за «послушли́в» сердит. Я ударил на службе «послу́шлив», а он настойчиво поправляет – «послушли́в», хотя все знают, что он сам недавно так же ударял, пока не подсказали. И «вонмем» вместо меня кричал, как будто мы забыли, как он вчера на литургии хватил «Благословен Бог наш». Ему мигают: «Благословенно Царство», а он и не видит. Хорошо еще, отец Марк загородил. Еще «Слава Тебе, Боже наш» не пели, а уж отец Марк: «Рцем вси от всея души и всего помышления нашего». Архидьякон Стефан ему страшное лицо, а он свое – отключился. Вот и ему наместник навесил. Всем попало. Особенно отцу Аполлинарию. Высунул ненароком пузо с белым пятном на подряснике, о стену задел (а как иначе – не пролезает!) – вот и ему, чтобы обитель не порочил, десяток поклонов после Пятидесятницы. И Тихон в подражание Гавриле поклонами сорит. Петру вон просфорнику (а он у нас как Ваня комплекцией) чуть чего: «Три поклона!» – а тот в ноги ему: «Только не это, батюшка, не согнусь».
Кинулись в обсуждение еды. Тут Иван с Кликушей соревнуются. И каждый клянется завтра начать «голодовать». Саша-Иоасаф смеется, что раз он неделю «голодовал».
– Светлый стал, всех люблю, хоть в пример братии иди, но тут стали одни пироги сниться – и бросил свою святость.
Да и Иван попался с полными карманами просфор – он «голодовал» только два дня.
– Не учит нас «дядя». (Вы знаете, что Гаврилу звали «шеф», а этого «дядя»? Как-то не идет к ним «наместник».) Вон владыка никогда не забудет поучить. Входит – сам с порога говорит: «Все кланяемся владыке», – не позабудешься. Уходит – «ре-си-соль» дает: «Споем владыке „Многая лета“». (А ведь как вдумаешься, то и увидишь, что владыка действительно спасает забывчивую братию, которая еще недавно «с улицы» и может не ведать обряда встречи владыки и прощания с ним.)
Отец Амвросий щиплет лучину для самовара, по-детски счастливый, светится весь и смеется, смеется над белым пузом Аполлинария.
Звонят по полчаса кряду. Мы сидим прямо под колоколами. Закроешь глаза и видишь, как гранятся небеса на длинные сверкающие лазурные куски и слышен в звоне гром июльской грозы, льдистый звон половодья, кузнечная веселая работа над крепким оружием – и, может быть, и сеча этим самым оружием: лихое, удалое, радостное дело – вся Россия до небес в едином порыве. Молодой нарядный петушок пытается запеть, не слышит себя за звоном, сбивается и, конфузясь, глядит – не видел ли кто…
Вечером после службы пьем чай, идет мимо двери Иван, бормочет: «Опять обожрался!» Батюшка ему: «Иди-ка сюда. Как ремень носишь? Ох, нет на тебя Гаврилы».
– Нет, батюшка. Может, при нем я бы так не носил. Он чуть чего сразу на конюшню или в коровник. А все-таки что ни говорите, а единоначалие во всяком случае было. Как он нас без бани до Успения оставил, хотя до Успения еще больше месяца было. Тогда истопник трубку телефонную снял, топить ушел, а положить забыл. А у наместника звон беспрерывный! Ударил в большой колокол, выгнал всех ночью, кто в кальсонах, кто в чем: «Кто трубку оставил?» Молчим (хотя уж знали). «Ну, раз так – без бани до Успения». Как не полюбит, только держись. Бывало, увидит Елеазара: «Как дела, маэстро?» – уж очень за грассирование не любил. Тот закартавит: «Пгекгасно, отец наместник». Словно для того и спрашивал, чтобы эту картавость подчеркнуть. А отец Елеазар в жару без штанов ходил – толстый был, тяжело ему. Ну и идет так по двору меж экскурсантов седой, солидный – одно слово, архимандрит, а отец наместник ему вдруг подрясник-то палкой фр-р-р! – вверх: «Опять без штанов, бесстыдник, ходишь?» Тут отец Елеазар принародно и сгорел. Один Кликуша против него всегда спокойно стоял. Тот пушит почем зря, а Сашка улыбается, и хоть бы что (и сам, говорит, всегда удивлялся: чего это не страшно?). И потом уж наместник отступился от Сашки. Только все говорил: «Попомните мое слово. Все вы разбежитесь, а этот наркоман останется». А Досифея – видно, за одинаковую их грубость голоса – не то что любил, а в архимандриты произвел. А уж сегодняшний отец Павел с владыкой обратно его понизили – больно безгласен и по́том все пахнет, а владыка все твердит, что монах должен пахнуть чистым бельем и кипарисом. Какой из Досифея кипарис! Вот и загремел…
Батюшка попросил рыбы. Иван полетел. Вернулся с ободранным локтем.
– Упал. Все. Пусть отец Тихон как хочет. На почту не пойду. Пусть другое послушание мне ищет. А то там бабы одни. Он что, не понимает, кого посылать, а кого нет? Слава Тебе, Господи, вот рука завтра распухнет, посинеет – и не пойду. Все во славу Божию, хотя это меня Бог наказал за злословие о наместнике. Прости, отец наместник.
После исповеди выхожу. Холодно уже. Мнется отец Аполлинарий. Вышел отец Амвросий:
– Не боишься, отец Аполлинарий? Щас тебя батюшка поразнесет. Это тебе не поклоны за белое пузо.
Отец Аполлинарий с тремя зубами в разных местах вздыхает:
– Да уж. И какие поклоны, когда Светлая седмица? Нет, этот у нас долго не устоит – они, даниловские, в епископы идут. Вот и репетирует.
Появляется на пороге батюшка. Отец Аполлинарий к нему. И, как обещал отец Амвросий, батюшка в гнев:
– Вон! Вон! И слушать тебя не хочу. И говорить с тобой не буду. Ты матом ругался. Монашек…
Так под крик отца Зинона мы и уходим с отцом Ионой поговорить о дне, о Светлой седмице, о завтрашней службе, пока не выходят звезды.
21 апреля 1990
В шесть зашел в мастерскую Митрофан Дмитриевич (бывший военный из Тулы, врачующий отца Зинона травами), принес сапоги и тулуп. Пошли на службу в пещеры. Георгий шел впереди, пел «Христос Воскресе!», и было отчетливо, что он пел всем лежащим здесь песнь Воскресения, пел тихонько, но твердо – для них. Отец Иона вынимал частицы бережно и так же, как отец Георгий, – «адресно» и твердо: «во имя…» Митрофан Дмитриевич прочел синодик близких погребенных из братии – каждая частица с памятью. Провели литургию с одним поющим вгиковцем Володей, изредка помогая ему в «Христос Воскресе». И, только причастились, где-то тоненько зазвенело, как эхо: «Хри-стос Воскре-се». Бабушка шла где-то улицами пещер. Потом их набилось сразу много. Володя только успел шепнуть Георгию: «Убери просфоры. Щас все сметут». И точно – они враз подобрали и артос, и запивку и только потом пошли кланяться отцу Савве. («Савваитки, – досадливо поморщился отец Иона. – Какая гордыня: он ведь обещал, что будет окормлять их и после смерти, – вот они и бегают»).
Поднялись наверх. Солнышко, зяблики поют. Теплынь. Скоро зазвонили. Володя посетовал: «Уже устали за Пасху. Сейчас еще ничего – только часа два и звонили, а в первые два дня, кажется, только два часа и не звонили».
Скоро батюшка пришел в белом подряснике и греческой скуфейке, похожий скорей на бердичевского раввина, а там и Амвросий в такой же плоской круглой скуфье – этот вышел вылитый турок. Привыкнешь к одному виду, так другой сразу все меняет. Иван уже смеется: «Эх, надо бы по руке-то молотком шибануть. Не распухла. Придется на почту идти». А там уж и отец Иоасаф с миской. Батюшка смеется: «Рыбьи головы несет». Отец Иоасаф обмирает: «Прозорливец! Как узнал?» Поднимает крышку – точно. «Чутье у меня. Я их люблю и, как Петр Петрович Петух у Гоголя – осетра в пироге, за версту чувствую».
Они уходят наверх, пристраиваются на пенек и весело поплевывают костями. Снимаю «на карточку». Отец Иоасаф:
– Давайте, давайте, смиряйте нас – вот, мол, какое нынче в монастыре «умное делание»… А коли писать надумаете, то и Митрофана Дмитриевича, и Ваньку за компанию вставьте – нечего им тут отдельно стоять. И про меня – про головы не обязательно, а что Кликуша – можно. И как батюшка отца Амвросия гоняет, напишите. Ох, батюшка, сделаешь ты его святым при таких подвигах смирения.
– Ничего. Пускай становится. Ну чего встал (это уже отцу Амвросию). Уже святой, что ли? Иди чай завари.
– Английского?
– Китайского.
11 мая 1990
В келью бочком с порога протискивается послушник Александр. Докладывает:
– Сегодня по старому календарю двадцать восьмое апреля. День семинадесять апостолов, Керкиры-девы (послушание вырабатывает привычку жить строго по церковному календарю).
– Стой, стой! Каких семнадцати апостолов?
– Семинадесять…
– Так семнадцати или семидесяти?
– Семинадесять…
– Вот бестолковый! «Семинадесять» – это только семнадцать, а не семьдесят. Ну ладно. И каких?
– Керкиры-девы… и… – Александр сбивается и умолкает.