Полка. О главных книгах русской литературы (тома III, IV) - Станислав Львовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Подвергалась ли поэма цензуре?
Да. Многие отрывки «Тёркина» цензурировались (например, присказка «Пушки к бою едут задом»), какие-то Твардовский выбрасывал сам, превентивно. Вообще Твардовский всю жизнь ощущал зависимость от «внутреннего редактора»[807], инспирированную, конечно, обилием редакторов внешних, – но война временно снимала эту внутреннюю цензуру, упраздняла «запрет на мысли»[808]. Эта ситуация в русской истории не уникальна, и Твардовский спешил пользоваться «окном возможностей», но, разумеется, сталкивался с сопротивлением.
Он осознавал, что власть раздражает, что он пишет о Тёркине «без ведома» и «указаний»; «указания» из ЦК, в свою очередь, раздражали его. Так, «всякие упоминания о потерях, гибели, убитых встречались в штыки и нередко изымались при публикации»[809]: жена поэта Мария Илларионовна Твардовская, всемерно поддерживавшая мужа, «саркастически вспоминала, что "с точки зрения военной редакции, советская армия представляла собой в полном смысле слова коллектив бессмертных бойцов"». Среди «труднопроходных» глав была «Про солдата-сироту», рассказывающая о солдате, чью семью убили немцы[810]. Был, разумеется, выброшен и фрагмент, посвящённый начальству, от которого «всё зависит», и собственно цензуре – этакое самосбывающееся пророчество:
И пойдёт, польётся так-то,
Успевай хоть сам прочесть.
Ну, ошибся? Есть редактор.
Он ошибся? Цензор есть.
На посту стоят не тужат.
Не зевают, в толк возьми,
Что ошибку обнаружить
Любят – хлебом не корми.
Без особой проволочки
Разберут, прочтут до точки,
Личной славе места нет,
Так что даже эти строчки
Вряд ли выйдут в белый свет.
В какой-то момент «Тёркина» перестали читать по радио, готовившийся двухмиллионный тираж был «вычеркнут из плана издания в Воениздате»; ходили слухи, что поэма не нравится Андрею Жданову[811] (хотя, по другим слухам, её полюбил Клим Ворошилов). В конце концов Твардовский обратился за помощью к Георгию Маленкову – члену Государственного комитета обороны и будущему кратковременному главе правительства.
Переживания, связанные с этим, тоже отразились в его частных документах. Если в довоенных дневниках он уверен, что книга про бойца, простого солдата, будет «подарком для армии», то, сталкиваясь с военной цензурой, пишет жене, что «сейчас нужен герой-офицер, желательно дворянского, по крайней мере интеллигентного, происхождения, в виде отклонения от нормы (что будет одновременно и допустимой смелостью)… Солдат сейчас не в моде». Огромная популярность «Тёркина» развеяла эти сомнения, но они симптоматичны.
Можно ли назвать «Василия Тёркина» пропагандистским произведением?
Да, можно. Для этого, впрочем, нужно определить, что мы вкладываем в слово «пропаганда».
Задумывая большую поэму о Тёркине ещё в конце войны с Финляндией, Твардовский писал: «При удаче это будет ценнейший подарок армии, это будет её любимец, нарицательное имя. Для молодёжи это должно быть книжкой, которая делает любовь к армии более земной, конкретной». Таким образом, Твардовский сразу ставил перед собой пропагандистскую задачу. В то время он – недавний участник Польского похода[812] Красной армии (1939) и советско-финской войны: обе захватнические кампании в официальной пропаганде именовались «освободительными», и правоверный коммунист Твардовский не мог смотреть на них иначе. Но нападение Германии на СССР и война на своей территории резко изменили контекст «Тёркина»: строки, написанные ещё до неё, зазвучали по-новому.
При этом пропагандистский потенциал «Тёркина» неявно противостоит официозной пропаганде. Часто отмечают, что в «Тёркине» ни разу не упомянут Сталин – что, вообще говоря, ретроспективно выглядит странно; в поэме трижды раздаётся команда «Взвод! За Родину! Вперёд!» – «за Родину», но не «за Сталина». Стоит напомнить, что Тёркин говорит о себе, что, «как более идейный, / Был там как бы политрук», – но в этой роли ведёт себя совсем не так, как можно было бы предположить:
Шли бойцы за нами следом,
Покидая пленный край.
Я одну политбеседу
Повторял: –
Не унывай.
Как многие ключевые моменты в поэме, этот у Твардовского, сообразно его фольклористичной поэтике, повторён дважды. «Не унывай» остаётся той пропагандой, которая поднимает на бой, мотивирует продолжать жить и сражаться.
Почему в продолжении поэмы Твардовский отправил Тёркина в загробный мир?
Поэму «Тёркин на том свете» Твардовский задумал в 1944 году как заключительную главу «Василия Тёркина» – вероятно, она должна была образовывать пару с главой «Отдых Тёркина», где герой, которому в кои-то веки на войне удаётся выспаться, во сне попадает в рай. Затем поэма зажила самостоятельной жизнью: стало ясно, что опубликовать её в составе «Василия Тёркина» нельзя, а замысел был расширен.
Твардовский закончил текст в начале 1950-х, а в 1953-м, после смерти Сталина, подготовил «Тёркина на том свете» к печати – за что получил от ЦК, Хрущёва и сервильных коллег по Союзу писателей чувствительный нагоняй: на заседании СП Твардовского «прорабатывали» (старался, например, Валентин Катаев), а главред издательства «Советский писатель» Николай Лесючевский[813] посоветовал поэту «отнестись к этому детищу так, как у Гоголя Тарас Бульба отнёсся к своему изменнику-сыну, т. е. убить его»[814]. Время для антибюрократической, а по существу антисталинской поэмы ещё не пришло. В 1963-м, на излёте оттепели, уже в контексте антисталинских разоблачений, в том числе санкционированной Хрущёвым публикации прозы Солженицына, поэма вышла в «Известиях» и «Новом мире», а в 1964-м – отдельной книгой в издательстве «Советский писатель», но всегда оставалась как бы в тени других произведений Твардовского.
В начале поэмы «Тридцати неполных лет, / Любо ли, не любо, / Прибыл Тёркин на тот свет, / А на этом убыл». Тот свет выглядит не страшно – «Вроде станции метро, / Чуть пониже своды». Но чем больше Тёркин обживается в этой советской «Божественной комедии», тем тоскливее ему становится: за гробом тоже существует разделение на «наш» тот свет и «буржуазный», номенклатура («загробактив») имеет привилегии, бюрократия не даёт вздохнуть, пресса представлена официозной «Гробгазетой». По ходу дела Твардовский в который раз объясняется со строгим читателем, которому такой сюжет может показаться странным; обиняком упоминает атомную бомбу и прямо называет погибших в лагерях, которые после смерти приписаны к Особому отделу:
…Там – рядами, по годам
Шли в строю незримом
Колыма и Магадан,
Воркута с Нарымом.
За черту из-за черты,
С разницею малой,
Область вечной мерзлоты
В вечность их списала.
Из-за проволоки той
Белой-поседелой –
С их особою статьёй,
Приобщённой к делу…
Когда Тёркин спрашивает, «кто же всё-таки за гробом / Управляет тем Особым», то получает ответ:
Тот, кто в этот комбинат
Нас послал с тобою.
С чьим ты именем, солдат,
Пал на поле боя. Сам не помнишь?
Так печать Донесёт до внуков,
Что ты должен был кричать,
Встав с гранатой. Ну-ка?
Скрытый образ Сталина, не оставляющего своей заботой даже несчастных убитых, – вещь, ясное дело, невозможная в дооттепельной печати 1950-х, но в 1960-е уже – ненадолго – допустимая; вероятно, зная о «Тёркине на том свете», Евгений Евтушенко в «Наследниках Сталина» (1961) пишет: «Мне чудится, / будто поставлен в гробу телефон: / Энверу Ходжа / сообщает свои указания Сталин. / Куда ещё тянется провод из гроба того? / Нет, Сталин не сдался. / Считает он смерть / поправимостью».
В конце концов, с помощью различных ухищрений выбравшись с того света, Тёркин приходит в себя в госпитале и возвращается на войну. Таким образом, вторая поэма – как бы развёрнутый вставной эпизод к первой. Конечно, этот эпизод немыслим в оригинальном «Тёркине», но и там в свёрнутом виде присутствуют мотивы второй поэмы. Уже в главе «Отдых Тёркина» на том свете, куда попадает спящий герой, царит строгая бюрократия: «Вот и в книге ты отмечен, / Раздевайся, проходи», а блаженство «мирных» привычек вменено в обязанность:
Всех привычек перемена
Поначалу тяжела.
Есть в раю нельзя с колена,
Можно только со стола.
И никто