Воспоминания петербургского старожила. Том 1 - Владимир Петрович Бурнашев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Достойно внимания, что в числе чиновников для письма, преимущественно людей молодых и даже безбородых, виделся один в очках, убеленный сединами, «вечный» титулярный советник Крок, украшенный орденом св. Владимира в петлице[1112] за 35 лет службы. По своим умственным способностям Крок никогда ничего кроме переписывания и перебеливания бумаг, и то со знакомых почерков, делать не мог, почему он никак не мог занять никакого штатного места и остался на всю жизнь канцелярским чиновником. Когда в 1829 году департамент был переведен в здание Главного штаба, где и теперь находится, нося уже название Департамента таможенных сборов, граф Канкрин осматривал новое устройство помещения и размещения своих департаментов, сопровождаемый свитою, сиявшею звездами и орденами, он обратил свое внимание на канцелярского чиновника с 35-летним Владимиром и сказал ему: «Ну, патушка, уфитеф фас, я фител фосьмое шуто!» Благодушный Крок восхищался этим изречением и дома назидательно передавал его своим внукам, из которых один служил столоначальником в гражданской палате и отказался от хорошего места в Департаменте внешней торговли, чтоб не иметь своим подчиненным своего дедушку.
Остальные же мои сослуживцы были юноши почти такие же, как и я, но различных сословий и разнообразного воспитания: тут были и бывшие кадеты, не поступившие в победоносную армию за разными недугами, и бывшие ученики певческой капеллы, спавшие с голоса и запевшие фистулой, и воспитанники Коммерческого училища[1113], и даже кончившие курс в гимназии, и, наконец, моего поля ягодки, недоучившиеся пансионеры, отличавшиеся страстью к школярничеству. Впрочем, этого рода юноши прихаживали в наше отделение и из других отделений за разными справками, причем справки служебные бывали на втором плане, а завязывались между нами различные интимные беседы и передавались мнения и сообщения о вчерашнем французском спектакле, о том, как играли и что играли Бурбье, Женьес, Бра, Мере, Верне и проч. и проч. тогдашние артисты и артистки михайловской труппы. Из числа самых блестящих юношей департамента того времени мне памятны: Дмитрий Сергеевич Львов и Николай Эварестович Писарев из Московского университетского пансиона, Николай Романович Ребиндер и Андрей Карлович Данзас из Петербургского благородного пансиона, Павел Петрович Булыгин из Московского университета, князь Александр Васильевич Мещерский и Христиан Антонович Шванебах из Царскосельского лицея; граф Аркадий Павлович Голенищев-Кутузов, который был гораздо постарше меня[1114], но которого я, будучи совсем ребенком, лет десяти, т. е. в 1822 году, помнил как ученика того первого пансиона, где я был, и содержавшегося тогда на Васильевском острову англичанином мистером Ольфрэ. Из числа сослуживцев моих по счетному отделению мне особенно любезны были: бывший лицеист барон Федор Федорович Розен и, подобно мне, нигде из казенных учебных заведений не бывший – Павел Александрович Межаков[1115]. Еще в числе чиновников, почти столько же молодых, как я, но все-таки несколько постарше, был барон Ф. Ф. Корф, только что снявший эполеты прапорщика Преображенского полка. Это был неглупый малый, страстный любитель литературных занятий. Он оставил впоследствии в нашей литературе несколько изрядных произведений и в том числе «Письма из Персии»[1116], так как впоследствии он служил в Тегеране при посольстве. Вот со всеми-то этими молодыми товарищами, при встречах наших, формировались оживленные беседы, преимущественно на французском языке, причем часто раздавался хохот неумолкаемый, даже при появлении помощника бухгалтера Серебрякова, которого мы прозвали «одориферентным»[1117], и помощника контролера Синявского, прославившегося под псевдонимом «преждевременника». Эти начальники нашли нужным под нашу компанию весельчаков и хохотунов занять одну комнатку между бухгалтериею, где сидел крохотный журналист[1118] Никитин, прозванный «мартышкой». Приятель Серебрякова и Синявского, экзекутор Грознов, при обходе всего департамента несколько раз в день, часто обзывал комнату, в которой мы помещались, «детскою», какою она легендарно еще долгое время именовалась сторожами.
Водясь с этою умною, но все-таки более или менее шаловливою молодежью, я дал, конечно, разгул моей склонности к шутке и отчасти даже к насмешливости, жертвами которой всего больше были титулярные советники Серебряков и Синявский, имевшие, впрочем, все данные, чтобы юноши-чиновники трунили над ними.
И вот раз как-то Синявский зашел из контрольной залы в залу бухгалтерии, где у высокой конторки, за которой сидел «одориферентный» друг его Серебряков, долго с ним о чем-то шепотком беседовал и потом, захохотав, разумеется в кулак, с возможною чиновничьею сдержанностью, восклицая: «Ах, проказник, право проказник, Дементьич!», быстро удалился, унося какую-то записочку вместе с кипою бумаг, которую имел прежде. Серебряков, заметив пропажу этой цидулки, соскочил кряхтя со своего высокого табурета и побежал за помощником старшего контролера через так называемую «детскую комнату», разделявшую эти обе залы, и, нагнав своего друга, с восклицаниями: «Какие глупости, Астафьич!», стал атаковать длинноногого кавалера ордена Св. Анны, требуя возвращения своей какой-то «бюджетной мемории», которую, как тот ни искал, найти не мог и был в отчаянии, что «бюджетная мемория» эта, заключавшая в себе что-то очень замечательное, исчезла. А дело было просто: он обронил бумажку около маленького, толстенького чиновничка Бокума, бывшего кадета, который по моему немому, но выразительному взгляду нагнулся и, как кошка, быстро схватил эту записочку, написанную на лоскутке ватмановской бумаги, и тотчас подал мне. Записочка заключала в себе перечень домашних расходов «одориферентного» Серебрякова, и в ней значились написанные им ярко-голубыми «казенными» чернилами различные статьи его домашних расходов за последнюю неделю. Тут играли главную роль расходы на лекаря, лекарство в склянке, лекарство в коробке с порошком, мазь в глиняном горшочке и т. д.; но рельефнее всего была