Волгины - Георгий Шолохов-Синявский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Скуластая девушка в пуховом берете задержала на Викторе мгновенный взгляд. Виктор заметил: глаза ее были поставлены чуть косо и в них теплилась вкрадчивая приветливая улыбка. Опять нахлынули воспоминания, назойливые, привычные, с которыми он сжился за эти долгие месяцы. Забитые эшелонами станционные пути под солнечным октябрьским небом, торопливо снующие вдоль санитарного поезда люди, плавное покачивание носилок на руках санитаров, пропахший формалином вагон, яркие, полные слез глаза Вали, в последний раз прощально блеснувшие у самого его лица…
Через четыре месяца после эвакуации из Ростова Виктор получил от Вали первое письмо. Она узнала его адрес через эвакоуправление, и связь Виктора с отошедшим от него на время миром возобновилась.
Дни, когда все пережитое словно было отделено от него глухой непроницаемой стеной и Виктор находился как бы в полудремотном состоянии, эти дни давно кончились. Все, что совершалось за стенами госпиталя, весь ход событий очень скоро и как бы вновь приблизился к нему. И заглушенные на время физическими страданиями душевная боль, тревога и сознание ответственности (как будто только на нем одном лежала обязанность отвечать за все) охватили его с еще большей силой. Со всей ясностью он часто представлял себе и последний бой над Днепром, и свой таран, и ранение, и недолгое пребывание в ростовском госпитале, свидание с родными, близость врага к родному городу, прощание с Валей и долгий томительный путь в санитарном поезде…
О первом приходе гитлеровцев в Ростов и об его освобождении советскими войсками Виктор узнал из сообщения по радио, а о том, что произошло в семье, ему стало известно значительно позже.
Валя писала ему, что их эвакогоспиталь после десятидневного плавания на барже по Дону был перегружен в Калаче в эшелон, а оттуда по железной дороге более полутора месяцев двигался на северо-восток в общем потоке эвакуированных заводов и предприятий.
«Что мы пережили, ты не можешь себе представить, — сбивчиво и словно немного гордясь перенесенными лишениями, писала Валя. — Мы пробивались через узловые станции, как через густые леса, по неделям простаивали на полустанках, ходили в окрестные села за продуктами, грузили уголь, расчищали пути от снега, мерзли, недоедали… И так до самого Куйбышева… Как только немцев прогнали из Ростова, а потом от Москвы, сразу стали носиться слухи, что все эвакогоспитали будут возвращать назад, ближе к фронту. Если бы ты знал, Витя, как мы этому обрадовались! Ничего я не хотела, только бы вернуться в наш милый Ростов. Пусть под огонь, под бомбы, но только туда, чтобы никуда не уезжать, и если понадобится, то и умереть там — так он мне стал дорог и близок! И вот представь: с узловой станции, где-то за Куйбышевом, в декабре 1941 года нас вернули и — куда! В Воронеж! Я даже заплакала от досады: почему не в Ростов? И все-таки мы приближались к дому. Эшелон мчался назад курьерским, мы пели и кричали „ура!“ А когда приехали в Воронеж, развернули госпиталь и стали работать, то, представь, я почувствовала, что Воронеж мне так же дорог, как и Ростов. Хороший, красивый город, только как будто промерзший насквозь. И такой же суровый, словно в нем все остановилось, застыло в ожидании и тревоге… Теперь мне кажется, что все наши города прекрасны. У них разные улицы, разные дома, но они похожи друг на друга, как люди в беде…»
Виктор помнил, как он вчитывался тогда в строки Валиного письма, ожидая, что Валя сообщит ему, что же сталось с отцом и матерью, уехали ли они из Ростова, — ведь Валя еще могла знать об этом, но она, занявшись описанием своих переживаний, как будто умышленно уводила Виктора от волновавшего его вопроса и только в конце письма вскользь упомянула, что в такое время надо быть готовым к еще большим испытаниям, и пусть он, Виктор, не вздумает пасть духом, если что-нибудь случится дома.
Письмо словно утаивало что-то важное и заканчивалось заверениями в любви и верности.
О смерти матери Виктор узнал, получив письмо от отца. В палату только что принесли обед, за окном синели мартовские оттепельные сумерки, когда доставили почту. Виктор забыл об обеде и, чем-то встревоженный, вскрыл конверт. Он долго перечитывал то место в письме, где описывалась внезапная смерть матери. Больше всего его поразило то, что мать умерла в ту минуту, когда он находился совсем близко от Ростова…
Он представлял ее последние минуты, ее тяжелую походку, ласковое, утомленное лицо и чувствовал, как в нем словно застывало все и как бы окаменевало. Он не плакал… Так, со стиснутыми губами, почти не разговаривая ни с кем, он и жил много недель, тревожа врачей и пугая медицинских сестер…
Потом новые события вторглись в сознание Виктора: летнее наступление немцев на юге, битва под Сталинградом, победоносное наступление советских войск…
Все это он воспринимал так, словно сам был в огне этих событий; он то волновался и мрачнел — выздоровление его тормозилось, — то вновь оживал, и тогда перед ним загоралась надежда, что все пойдет к лучшему и он опять вернется в строй…
Валя писала ему сначала из Воронежа, потом из Камышина, затем из Курска. Она как будто старалась излить все, что не успела высказать за время пребывания Виктора в ростовском госпитале. Ее уверения в любви Виктор перечитывал с недоверием: он еще не забыл о Горбове.
Почему-то он воображал ее себе не такой, какой видел в последний раз в Ростове, — кроткой и смягченной каким-то еще не ясным для него душевным переломом, а прежней — немного эгоистичной и своенравной, легкомысленной и капризной.
Часто, по ночам, когда раненые засыпали и в палате становилось тихо, Виктор вынимал из бумажника ее фотографию, подаренную ему при отъезде из Ростова, и подолгу разглядывал при тусклом свете единственной на всю палату электролампы. Фотограф запечатлел Валю в несколько жеманной позе, словно намереваясь подчеркнуть главную черту ее характера. Но именно эта поза особенно шла Вале, и нельзя было вообразить ее без этих слегка прищуренных глаз, без надменной улыбки на гладком, словно выточенном лице.
На письма Вали он отвечал сдержанно и не распространялся о своих чувствах. Быть болтливым в таких случаях он считал излишним.
«Поживем — увидим, — размышлял он. — Не письмами любовь измеряется…»
9Погруженный в раздумье, Виктор вышел на привокзальную площадь. Здесь с особенной остротой чувствовалось непрерывное движение скрещивающихся, непрестанно стремящихся с далекого фронта и на фронт людских потоков.
Разбрызгивая голубые весенние лужи, подкатывали к вокзалу серые, давно не крашенные автобусы; из них, смешиваясь с редкими гражданскими пассажирами, выходили военные с госпитальными сумками за плечами. Военные толпились у билетных касс, у двери коменданта, у продовольственного пункта.
В вокзале серо от шинелей, полутемно от замаскированных окон, душно от карболового запаха дезинфекции. Под высоким потолком — однообразный гуд голосов. Гражданских почти не видно. В агитпункте не протолкнешься, за покрытыми красной материей столами сидят офицеры и красноармейцы — читают, постукивают в ожидании поездов шашками, косточками домино — все из госпиталей или военкоматов.
Узнав у коменданта, что поезд на Москву пойдет только завтра утром, Виктор заторопился вон из вокзала на свежий воздух. Возник вопрос, куда девать время. Не вернуться ли в госпиталь поболтать с оставшимися в палате товарищами и медицинскими сестрами?
Виктор стоял у выхода из главного пассажирского зала в нерешительности. Увидев у вокзальной стены группу военных, направился туда. На громадной доске суриком и черной краской была нарисована извилистая линия фронта. Виктор смотрел на доску и думал:
«Сколько еще времени понадобится, чтобы не видеть на карте этих уродующих ее черных полос? И чтобы остались на ней только привычные алые линии границ?»
— Годик, а то и два еще повоюем, — словно отвечая на мысль Виктора, заметил рядом пожилой боец.
— Ой, нет, пехота, хватай больше! Тут лет на пять работенки хватит, — ответил другой боец. — Ведь это надо прошагать до самого Берлина, да еще с боями. А рек сколько — гляди, и все придется форсировать. Это тебе не отступать, брат.
— Знаю без тебя, что не отступать. Только загнул ты, старшина, лишнее, — спокойно возразил первый голос. — Ты, наверное, и в хозяйстве был такой неповоротливый? На быках ездил? Я так рассчитываю: ежели наверняка и с умом воевать, то так, как я говорю, оно и будет — годочка за полтора или два — не больше — до Берлина доберемся.
«Кто прав из них?»— подумал Виктор и взглянул на более нетерпеливого бойца — широкое, русское, с выражением суровой решимости и добродушия лицо — чистое, крепкое, с упрямым подбородком, глаза под светлыми бровями маленькие, умные; аккуратная шинель хорошо заправлена, на плечах недавно введенные новенькие, не совсем ладно пришитые погоны — многие к ним еще не привыкли, — серая цигейковая ушанка как-то особенно форсисто сдвинута на лоб. В облике пехотинца — располагающая уверенность, хозяйственная опрятность, спокойствие.