… и просто богиня (сборник) - Константин Кропоткин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Господи, взмолился я следом, что нужно этим бабам? Чего им не хватает? Вот эта, еще молодая, еще красивая. Желанная. Зовут ее на край света – я вспомнил, – в один из самых удобных (или дорогих?) городов планеты. Будет там королевой. А она?
– Пусть живет, как хочет. Тебе-то что? – выпалил я. – Живи для себя. Твоя же жизнь, другой не будет.
Она заговорила так, будто давно этих слов ждала:
– А как я могу, если ему плохо? Как я могу, если у него дома грязь и потаскухи?
– Ты поругалась с Олегом?
– Нет-нет, у нас все хорошо. Даже слишком хорошо. У нас каждый день медовый месяц. Мы не ругаемся никогда, нет нужды. Не из-за чего. Не в этом дело.
– Так в чем же?
– Мне стыдно. Получается, я проживаю его счастье. Будто чужой пирог ем.
– Неправда! – Я возмутился.
– Правда, правда.
И думаете, поехала она в этот «сраный», как сама сказала, Сингапур?
Лола
Она была очень красивой. Умной. Любила называть себя сукой и этим гордилась.
Она не явилась, а ворвалась.
Я учился на последнем курсе университета, тайно строил наполеоновские планы, слыл циником, а мой успех среди тех, на кого мне хотелось произвести впечатление, был нулевым. Я не был красив, чтобы меня хотели как тело, но был еще слишком боязлив, чтобы презентовать себя как человека.
Да, я был циником и имел планы. А она просто была.
Приятель позвал меня в ресторан.
– Все свои, – сказал он, чем только подчеркнул нелепость своего приглашения. Уж с ним-то мы не были друг другу «своими». Он – напомаженный мажор с деньгами, а я имел в своем гардеробе всего две пары штанов и три рубашки, ни одна из которых не была модной.
В те годы в стране царил дефицит, шмотье стоило астрономических денег, а я по утрам перед занятиями мыл полы в конторе у матери. Заработанного хватало на обеды в студенческой столовой и кое-какие развлечения.
Одеваться «по-модному» я не умел и потому считал за лучшее оставаться самим собой – нищим циником с планами.
– А я – Лола, – сказала она. Это было вечером. Часов в девять.
Мы сидели бок о бок, и я проклинал себя за то, что согласился прийти в этот ресторан, большой, красно-серый и грохочущий, как пустая консервная банка.
Я чувствовал, что от меня начинает вонять козлом. Я ужасно потел, когда волновался, и пот мой, как мне тогда казалось, окутывал своим тяжелым запахом буквально все вокруг: люди чувствуют его, им гадко быть со мной рядом, но они вежливые и потому говорят нужные слова и практически не выдают, что им противно мое соседство.
Чем яснее мне становилось, что я потею, тем явственнее я ощущал, как по спине и под мышками пролегают влажные дорожки. В такие минуты мне казалось, что от меня смердит за версту.
Сидя возле девушки, которая назвалась Лолой, я пахнул, как стадо козлов, и ничего не мог с этим поделать.
Она много говорила, встряхивала черной гривой. У нее были змеиные тонкие губы и высокие скулы. Глаз ее не помню, из чего следует, что их у Лолы было слишком много. Она именовала себя сукой, и была права. Лола умела смотреть так, что сквозь глаза ее, кажется, виднелось донышко души, которую я представлял себе в виде черной бархатной коробочки с красным атласным нутром (в таких еще прячут драгоценные кольца).
Лола смотрела на меня, лишь когда я пытался участвовать в общем разговоре, который перескакивал с предмета на предмет, был весел, трескуч и мог бы показаться мне забавным, если бы не соседство черноволосой девушки, у которой, кроме волос, имелись еще и небольшая острая грудь, и длинные бледные пальцы с обломанными ногтями, и привычка завершать свою речь странным движением: казалось, она скручивает и тянет из воздуха веревку.
Она была сукой, эта Лола, и мне было совершенно непонятно, что я делаю рядом с ней, в своих синих шерстяных брюках, обтрепавшихся понизу, в своей байковой рубашке в ковбойскую клеточку, в своем потном запахе, который совершенно не совпадал с терпким запахом ее тела. Ее духи благоухали мускусом, а я смердел козлом.
Разница между нами была так велика, что я и теперь не понимаю, как отыскал в себе силы, чтобы участвовать в беседе, что-то заказывать, пить, молоть чушь, смеяться в ответ на смех Лолы и даже ловить на себе недоуменный взгляд того приятеля, имя которого в этой истории не нужно и не важно. Он был проходным персонажем в истории с Лолой – самом странном интермеццо моей жизни.
– Лола – теперь мое любимое имя, – сказал я, когда было уже далеко не девять вечера.
Вот и все. Больше ничего преодолевать не пришлось – Лола ведь была не только красивой, но и умной.
Какая она была…
Герцогиня-вредина
Он был слесарь, а она – герцогиня-вредина. «Я не ем такую колбасу, она жирная», – орала Светка, кудельками желтыми трясла, и, за неимением другой колбасы, ее отец покорно выковыривал из колбасных кругляшей пятачки жира, носом шишковатым клевал. Любовь, конечно. С первого взгляда.
Говорят, отцовская любовь – приобретенная; не зря, мол, младенцы так часто похожи на отцов: мужчина должен распознать в новорожденном свое чадо, чтобы преисполниться чадолюбия. Так вот, отцовское чувство Светкиного отца было врожденным. Материнское чрево вытолкнуло Светку будто прямиком в его руки-лопаты. Пришел срок – и выпросталась вредина крикливым красноватым комком. А он, слесарь какого-то там разряда, не раздумывая, зачадил своей любовью.
В молодости он служил на корабле. Был даже в Японии, откуда привез красивые веера и, говорят, коллекцию неприличных открыток. К жене его, парикмахерше, я особенно не присматривался. Белокуростью и красноватой кожей герцогиня-вредина была в нее.
Мы с ними соседствовали. Когда они переехали в наш дом, в двушку на третьем, мне шел пятый или шестой год. Светка была еще крикливым кульком, а скоро не только орала без всякого повода, но и топотала не по делу. «Уйди! – кричала она на весь двор. – Уйди!» И притопывала толстенькими ножками, держась рукой за коляску, которую придерживал отец. Отец стоял рядом с дочерью, положив руку ей на темечко, а она требовала, чтобы он ушел. Потому, вероятно, что чего-то не дал, не понял, не успел.
Герцогиня-вредина, точнее не скажешь.
Однажды Светка объелась шоколада, и ее тошнило прямо на улице, в кустах возле подъезда. Отец придерживал свою любовь за розовое оборчатое платьице, а та тряслась над кустами, извергая из себя лишнее. На слесаря было страшно смотреть – словно дочь выблевывала не шоколад, а его собственную кровь.
Отец Светкин не стеснялся своей любви. Для него, невысокого кряжистого мужчины, любить вслух было чем таким же естественным, как день, как ночь, как деревья в парке или на поляне зеленая трава. «Светочка», – говорил он, не выговаривая толком первую «с», и получалась «веточка» – образ, который не подходил Светке совершенно.
Она была девочкой-тумбочкой, которая немногим позднее оформилась в аккуратный комодик. Ходила Светка словно нехотя и глаза прикрывала в деланой скуке.
Она была герцогиней-врединой, и свита у нее была. У Светки – свита.
Бабки во дворе говорили о слесаре с жалостью, как об убогом слегка. Шептались и об его парикмахерше, сучке, которая вечерами приезжает на чужих машинах. Удивительно все-таки, как много усваивают дети – копни, и такое откроется… Я был немногим старше Светки, но знал, что ее родители познакомились на Дальнем Востоке. Парикмахерша жила и работала в военном городке, а будущий слесарь, в ту пору моряк, возил в городскую химчистку ее грязное тряпье. Откуда я это узнал? Не помню, не ведаю.
Мне кажется, он ходил в школу на все родительские собрания. Не исключаю, что он и одежду дочери покупал – воланистую кипень, которая делала Светку еще более грузной. Я не помню Светку с матерью – той словно и не существовало, как не бывает при герцогинях поварих, портних и горничных. Они есть, конечно, но вне сиятельной близости.
Как-то отец-слесарь сокрушался, что Светка плохо учится. Учителей не винил, удивлялся скорее, что так несправедливо может складываться жизнь.
– Да бить надо, бить, – сказал я. – И будут учиться.
Мне тогда всех хотелось бить – вероятно, потому, что в школе за тщедушность поколачивали меня, и насилие представлялось мне единственно возможным ответом на любую несправедливость.
– Своих детей заведи, их и бей, – ответил он с неожиданной резкостью.
Бритва, вылезшая так внезапно, запомнилась, а с ней запомнился и весь этот диалог, произошедший на бетонной лесенке у подъезда.
А еще я помню фотографию. Черно-белый зернистый снимок: мужчина держит на руках матерчатый сверток, лицо мужчины повернуто вбок, голова чуть склонена. Он смотрит в темный верх свертка, теряющийся в тени между рукой его и телом. Он молод, но уже лыс, у него круглый остров на голове, профиль резкий. У него большой нос, который потом станет пористой шишкой, широкие брови, которые залохматятся, как у партийного генсека. А у клетчатой рубашки – короткий рукав, а на руках – узловатые вены. Отец держит спеленутого младенца, баюкает его и одновременно вглядывается, желая высмотреть что-то или просто запоминая лицо ребенка во всех мельчайших подробностях.