К портретам русских мыслителей - Ирина Бенционовна Роднянская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Творческое наследие обоих мыслителей свидетельствует о существовавшем между ними в годы их близости непрерывном обмене идеями, притом трудно или невозможно установить, от кого из них исходил первый импульс в каждом конкретном случае. Если «Свет невечерний» (1917), где впервые дана Булгаковым его философская «сумма» и софиологическая доктрина, написан рукой восторженного читателя «Столпа и утверждения истины» и даже воспроизводит некоторые композиционные и стилистические черты книги Флоренского, то в «Философии хозяйства», которая создавалась одновременно со «Столпом…» и вышла несколько раньше, уже ведь содержится первый набросок булгаковской софиологии с опорой в значительной мере на Шеллинга и Соловьева и на собственные исходные интуиции. Однако, если бы в «Столпе…» Флоренский не придал софиологической идее очертания ортодоксального традиционализма, вряд ли Булгаков с такой безоглядностью поставил бы эту идею в центр своего богословского творчества и принял за нее, так сказать, полную теологическую ответственность. То есть он в определенном повороте получил эту идею из богомыслия своего друга, которого прежде, возможно, сам увлек в ту же сторону. Общее глубоко сочувственное отношение Флоренского и Булгакова к имяславию, их философская защита этого мистического учения, связанные с «афонским делом» имяславцев переживания, отозвались как в многочисленных штудиях Флоренского о природе слова, так и в булгаковской, писанной в Крыму накануне высылки из России, «Философии имени», – и опять-таки невозможно решить, шла ли разработка этих тем параллельно или (судя по яростной критике Канта в «Философии имени»[709]) тут было и некое водительство со стороны Флоренского…
Настоящие заметки посвящены лишь одному моменту этих дружеских взаимоотношений. Зато тут приоткрывается некая «психодрама», имеющая литературно-философское и символическое значение, ибо третьим в нее вовлечен Пушкин, его мысль о человеке.
Имеется в виду короткая, но очень оригинальная статья Булгакова о «маленькой трагедии» Пушкина «Моцарт и Сальери», опубликованная в майском номере «Русской мысли» за 1915 год и затем включенная в вышеупомянутые «Тихие думы»[710]. Для этюда Булгакова поводом стала постановка пушкинской драмы на сцене Художественного театра. Но только поводом: Булгаков (в журнальном варианте статьи) удостаивает спектакль буквально двумя-тремя одобрительными словами, рядом с которыми притаилась раздраженная реплика относительно «банальностей актерства», «просачивающихся сюда из всех соседних постановок»[711]. Увлечен же Булгаков не этим, случайным для него, театральным зрелищем, а самим пушкинским творением и, наряду с ним, впечатлением от главы «Дружба» в недавно вышедшем в свет «Столпе и утверждении истины», каковая глава, по его словам, «есть самое глубокое и проникновенное, что мне приходилось читать на эту тему»[712]. В булгаковский этюд подспудно вплетены мотивы самоанализа.
Трагедия «Моцарт и Сальери» находится в центре русского художественного сознания; созданный поэтом образ Моцарта издавна служит идеальным эталоном художника-творца, верного триединству истины, добра и красоты, несущего данный свыше дар легко и одновременно ответственно, сочетающего вещее чувство избранничества с отсутствием притязательности и надменности. Что касается Сальери, то этот, кажется, первый в русской литературе образ идейного убийцы (ибо зависть Сальери – столько же темная страсть, сколько идеология перекройки миропорядка), впоследствии разрабатывавшийся Достоевским, от десятилетия к десятилетию приобретал в глазах одних черты все более зловещие, в глазах других, напротив, – оттенок трагического величия, и до сих пор он является предметом раздора, как бы неутоленным вопросом, обращенным Пушкиным к творческим кругам уже нашего времени. Но, насколько мне помнится, один лишь Булгаков увидел нерв трагедии в «роковом И», соединяющем оба ее лица (что отражено у Пушкина в названии) – не в судьбе каждого из персонажей, а прежде всего в их, пользуясь словом Флоренского, «парности».
Сразу выскажу предположение: Булгаков видел во Флоренском Моцарта, а в ситуации Сальери – в каком-то смысле свою собственную. Эта гипотеза не покажется такой шокирующей, если, с одной стороны, сопоставить самооценку Булгакова с его оценкой личности Флоренского, а с другой – учесть, что Сальери для него не низкий злоумышленник, а соблазнившийся о Друге и падший избранник, который через Друга мог спастись, а не погибнуть.
Как все помнят, Флоренский с Булгаковым соединены знаменательным союзом «И» на картине М.В. Нестерова «Философы», написанной с натуры летом 1917 года. Вот как представлялось это соединительное, но вместе с тем контрастное «И» знатоку живописи Нестерова и знакомцу обоих философов С.Н. Дурылину: «По дороге в предвечерней прогулке идут двое: один в белом летнем подряснике, в черной скуфейке, с длинными волосами, другой – без шапки, в обычной пиджачной паре, в пальто, наброшенном на плечи. Идут они рядом, погруженные в беседу, они заняты одними и теми же мыслями, но какие они разные! Тот, кто в подряснике, идет, опустив голову. Это ученый-интеллигент, проштудировавший Канта, изучивший Лобачевского, это человек обостренной мысли, изощренный в генеалогическом анализе, усталый от напряженных мыслей, внимания ко всему, что видит, слышит, знает. Он <…> вовсе не “нестеровский человек” с его простодушной верой, с его светлой открытой душой, обращенной к природе и Богу. Гонимый жадною пытливостью ума, терзаемый горькой способностью всякий факт бытия превращать в проблему познания, он бесконечно одинок в замкнутом кругу своей мысли, но поник он головой, а не мыслью, не волей к мысли.
Тот, кто идет с ним рядом, накинув пальто на плечи, – человек иного темперамента, другого жизненного склада. Если у его спутника чувствуется темперамент мысли <…> то у человека в пальто темперамент сердца, преданного неустанным волнениям “проклятых вопросов” о смысле бытия, о сущности