К портретам русских мыслителей - Ирина Бенционовна Роднянская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Повторим, что в основу своего богословия Имени Булгаков кладет философский, гносеологический экскурс. Философия для о. Сергия всегда служила необходимым трамплином к богословию, и он переходил от философского анализа к богословской спекуляции лишь с того момента исследования проблемы, когда философский инструментарий уже начинал обнаруживать свою неадекватность. В данном случае, предваряя мысли о богообщении и богопознании через посредство Имени Божия, он по-кантовски ставит вопрос о том, как возможно познание вообще, но ставит его на территории, которой, по его мнению, Кант пренебрег. «Ни Кант, ни Фихте, ни Гегель не заметили языка и потому неоднократно являлись жертвой этого неведения»[696]. В постановке проблемы «Кант и язык» Булгаков отправлялся от ряда соображений И.Г. Гамана, И.Г. Гердера, Ф.Г. Якоби, от филологического философствования В. Гумбольдта и его русского последователя А.А. Потебни, отчасти от теории символизма Вяч. Иванова, чем не умаляется свежесть его собственных подходов.
Главная и представляющаяся плодотворной мысль Булгакова состоит в следующем. Критическая броня, которой отгораживается Кант от старого философского догмата о тождестве мышления и бытия, была бы непроницаема, если бы не факт языка. Воодушевившись этой мыслью Булгакова, позволю себе высказать одно элементарное соображение. Исходя из теоретической философии Канта и двигаясь от противного, можно прийти к доводу в пользу того давно известного мнения, что язык есть первейший дифференциальный признак, или спецификум, человека разумного. Ибо как раз в мире феноменов, в который хочет заточить нас Кант, обитают, прекрасно приспособившись к нему и довольствуясь адекватным реагированием на него, все животные, вплоть до высших. Сигнальные системы, включая самые развитые и сложные, как у пчел или дельфинов, позволяют им ориентироваться в этом мире. Человек, ограниченный в своем горизонте феноменальностью, был бы тем же животным, так что с несколько преувеличенней резкостью можно сказать, что теоретическая философия Канта в отличие от его нравственной философии описывает антропологические данные некоего человекоживотного, хотя и способного к умозаключениям. Однако наличие у человека языка, каковой качественно отличен от любой сигнальной системы, сразу ставит его отношение к миру выше чисто приспособительного и исходным образом открывает перед ним дверь в ноуменальное бытие…
Характерный же разворот мысли Булгакова таков. Язык неотделим от мышления, «нет мысли без речи», человек разумный есть по необходимости человек говорящий; но, с другой стороны, язык в той же степени принадлежит мировому бытию. Все теории происхождения языка не выдерживают никакой критики именно потому, что язык есть не условное орудие мысли, выводимое из психофизиологии человека, а онтологический первоэлемент. «Слова рождаются, а не изобретаются, они возникают ранее того или иного употребления <…>. Это самосвидетельство космоса в нашем духе <…>. Объяснить происхождение слова есть вообще ложная задача <…> Слово необъяснимо, оно существует в чудесной первозданности своей» (с. 19, 23). Иначе говоря, язык как образование антропокосмическое, лишь наполовину принадлежащее миру человеческого сознания, есть не замеченное Кантом окно в область вещей в себе, или, как поэтически выражается Булгаков, «слова суть вспыхивающие в сознании монограммы бытия», а «наш дух <…> есть арена самоидеации вселенной» (с. 31, 26 соотв.).
Ввиду этой двоякой природы языка «философия слова, – как пишет Булгаков, – есть составная часть символического мировоззрения» (с. 28) и всякий гносеологический анализ следует начинать не с «суждения», как это сделал Кант, а с вопроса о том, как возможен поразительный факт именования, в котором к ноумену через указующий местоименный жест «это» и бытийственную связку «есть» прикрепляется символическое имя-слово, не исчерпывающее трансцендентную тайну ноумена, но причастное ей. «Кант и его школа, – замечает автор «Философии имени», – прошли мимо этого факта и начали анализ с того места, когда все дело уже сделано» (с. 45); «Акт именования, выражающийся в связке, имеет глубочайшее философское и мистическое значение, ибо здесь <…> разрубается гордиев узел кантианства, преодолевается злоумышление против Божьего мира – попытка сделать ноумен глухим и слепым, а феномен пустым, мертвым и призрачным. <…> Устанавливается изначальный реализм мышления, который вместе с тем есть и идеализм <…>» (с. 61)[697].
Соответственно, грамматика языка представляет собой, по Булгакову, «практическую гносеологию»; Кант проигнорировал ее в своих рассуждениях, а между тем бессознательно ею воспользовался, поскольку большинство категорий его гносеологической схематики уже даны в склонении, спряжении, грамматическом числе, залоге и виде глагола и т.д. Именно обращение к языку позволяет освободить гносеологию от привкуса психологизма в сенсуализма, чем, по мнению Булгакова, прегрешал Кант (вопреки своим намерениям). Ибо только идеализация чувственного, опытного материала в слове, проработка этого «сырья» мыслью-речью, придание ему обобщенности прокладывает мост между чувственными представлениями и категориальными понятиями. В противном случае они были бы иноприродны друг другу и несоединимы.
В суждении «скучно» (т.е. «я есмь скучающий»), как справедливо констатирует Булгаков, явлена та же сила мысли, как и в суждении, содержащем законы Ньютона; точнее сказать, оно, благодаря слову, в той же мере объективировано и схематизировано, освобождено от сырого психологизма. (Замечу в скобках, что психологическая примесь в методологии Канта не укрылась от внимания такого сочувственного его аналитика, как Виндельбанд, с чьими трудами Булгаков был, конечно, знаком: «… если даже теория познания и формулирует свою задачу совершенно независимо от психологических предпосылок, – пишет этот отдаленный ученик Канта, – все же для решения этой задачи она должна повсюду прибегать к психологическим фактам и теориям»[698].)
К таким психологическим в своей основе фактам, возведенным в категориальный чин, относится восприятие пространства и времени. Но, возражает Булгаков, язык в своей трансцендентно-имманентной природе свидетельствует не только о том, что мир вещей в себе существует и приоткрыт навстречу человеческому постижению, но и о том, что пространство и время, абсолютизированные Кантом, отнюдь не составляют всеобщей формы познания. «Исходная, основная, исчерпывающая форма нашей мысли, – суждение – предложение – именование, – свободно и от пространственности, и от временности, оно есть вневременный в внечувственный акт» (с. 82).
Но тут мы подходим к наиболее уязвимому пункту символистической гносеологии Булгакова, обосновываемой через философию слова. «Наивное» тождество мышления и бытия, лейбницев тезис о «предустановленной гармонии» он видоизменяет в тождество слова и идеи (в платоновском смысле): сфера слов в точности соответствует сфере онтологических идей, внепространственных и вневременных.
Он прямо так и пишет: «Всякое слово означает идею» (с. 17). И несмотря на все оговорки насчет того, что существуют первослова«мифы» и более поздние искусственные и