Воспоминания петербургского старожила. Том 1 - Владимир Петрович Бурнашев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Петь не буду я, а только Бога помолю,
Чтоб от «Горя» – горя не было ему[943].
Бывая часто у Бешметова, я почти никогда не встречал у него никого из его товарищей гусаров; но почти всегда заставал у него кого-нибудь из актеров графского театра. Впрочем, все эти артисты являлись здесь более под предлогом своих ремесленных обязанностей, т. е. как парикмахеры, как портные, как сапожники, как переплетчики и пр. Таким образом, случалось мне частенько видеть комика, и, как я уже прежде, кажется, здесь сказал, комика весьма недюжинного в личности буфетчика Козлова, исполнявшего мастерски, и именно à la Щепкин, весь почти щепкинский репертуар[944]. Этот Козлов доводил естественность в своих ролях самодурных стариков, вроде, например, загоскинского Богатонова[945], до неподражаемости. Достойно внимания, что именно эта-то непринужденность и художественная простота в игре Козлова особенно не нравились графу – антрепренеру и режиссеру. Его сиятельство, не одаренный и каплею сценического вкуса, требовал от своих актеров напыщенности и ходульности, которые восхищали чудака-театромана. Кроме Козлова я встречал у Бешметова главного оперного певца, портного и башмачника Кравченко, отличавшегося сипловатым и гнусливым голосом и игрою, вполне достойною сапожника, а не артиста. Но граф Сергей Михайлович восхищался этим родом игры, и этими жестами невозможными, и этою походкою карикатурно-торжественною. Всего же чаще я заставал у Анатоля Ипполитовича драматического героя и первого любовника везде и во всем, т. е. и в операх, и в драмах, и в комедиях, и в водевилях, долгоносого, с крохотными усиками и с огромным, в виде звериной пасти ртом, украшенным длинными зубами, – парикмахера Миняева, зазубрившего роли вполне безукоризненно. Но этим и заключались все его сценические достоинства. Этот Миняев был уморителен на сцене своими жестами, из которых прикладывание к груди скомканного носового платка был особенно рельефен и вполне у него стереотипен, вследствие именно того, что граф – директор [и] режиссер труппы строго-настрого приказал ему раз навсегда, еще в начале театральной деятельности Миняева, лет за десять почти пред тем, как я его начал видеть на подмостках орловской сцены, выражать всегда чувство не иначе как этим жестом, и непременно при содействии носового платка. Это приказание помещика-драматурга слилось в памяти Миняева с какою-то совершенною тогда над ним экзекуциею, по-видимому, столь красноречивою и впечатлительною, что с тех пор, несмотря на десятилетнюю давность, он постоянно помнил необходимость употребления носового платка, скатанного в комок, при выражении на сцене чувств любви нежной, ревности свирепой, восторга торжественного, гнева раздраженного, все равно что бы там ни было им выражаемо, а левая рука с платком должна была стучать в грудь, правая же или махать по воздуху, или сжиматься и разжиматься, или ухватываться как бы судорожно за тупей весьма хохлатый, тщательно завитой одним из его же парикмахерских учеников, ламповщиком Мишуткой, игравшим чертенят в балетах и плясавшим краковяк в дивертисментах, или второю флейтою оркестра поваренком Митькой, отличавшимися также и в парикмахерском искусстве, которое доставляло им доступ в сокровенный чертог, обитаемый младыми жрицами Талии, Терпсихоры и Мельпомены.
Молодой мой приятель, Анатоль Бешметов, обратил свое внимание на мою природную способность, впрочем, вовсе не развитую искусством и правильным изучением рисовки с натуры или даже с гипса, – передавать карандашом свинцовым или цветным на бумаге довольно верно и отчетливо все то, что представляло собою в природе искаженность и карикатуру. Я имел неосторожность показать однажды милейшему Анатолю мой секретный портфель с дюжиною-другою листков, на которых в шаржированной карикатуре были изображены весьма неискусно, но довольно похоже некоторые важнейшие персонажи орловского общества. И вот ветрогон тотчас пожаловал меня в Гранвиля, восхищаясь в особенности шаржью моей работы фигуры барона Будберга на коне. Этот листок он выпросил у меня и показывал товарищам и чуть ли даже не самому доброму, снисходительному и весьма неглупому барону за собственную свою работу. Раз, когда я был утром у Анатоля Ипполитовича, он положил передо мною огромный, довольно тщательно переплетенный альбом с белыми, непочатыми страницами величиною в четверть обыкновенного листа ватманской бумаги большого формата. Он выразил желание, чтобы я наполнил этот альбом карикатурными портретами всей орловской труппы. Решено было, что я у себя дома в свободное время и, разумеется, сохраняя тайну, непременно подготовлю несколько черновых эскизов портретов-карикатур актеров и актрис театра графа Каменского в костюмах тех ролей, в каких они были особенно типичны. Нечего и говорить, что я с жаром и любовью принялся за эту нелепую работу, а по исполнении набросков подвергал их постоянно строгой цензуре и критике Анатоля Ипполитовича, почти всегда находившего, что сходство той или другой личности схвачено удачно и что не остается ничего желать лучшего; иногда же он, этот снисходительный и вместе наблюдательный рецензент моих мальчишеских карикатурных воспроизведений персонала орловской труппы, очень редко замечал только, что у этого надо нос удлинить, а у этой шевелюру более распутать, тому в позе придать большую напыщенность, той скривить еще круче руки обручем и пр. и пр. Замечательно, однако, что никогда он не находил, что карикатура моя заходит за пределы естественности, правды и возможности, а, напротив, старался всячески усилить шаржировку, что тут же мною и исполнялось очень скоро, при помощи резины и карандаша. Раз эскиз был готов, он немедленно переходил на страницы альбома и ярко и резко иллюминовался без всякого соблюдения законов рисовального искусства, при акварельной работе и правильности теней, почему все эти рисунки с уродливыми и quasi-портретами смахивали сильно на ту китайскую живопись, какою бывают испещрены ящики с чаем в колониальных лавках[946].
Но это нисколько не мешало веселому владельцу