Наброски пером (Франция 1940–1944) - Анджей Бобковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Судьи совещаются. Приговор: месяц тюрьмы. В зале раздался шум, недовольство и возмущение вспыхнули, как пламя. Толпа зашевелилась. Как это? Железная дорога заявляет, что ее не обворовывали, а ему дают месяц тюрьмы; к тому же он автоматически теряет работу, потому что его уволят из-за судимости. Председатель успокаивает аудиторию, но отовсюду слышны возгласы: Ah, non, quand même, c’est honteux — hu-u-u-u-u — мерде — une bande de salauds…[403] Есть что-то удивительное в этом громком, смелом и свободном несогласии с несправедливостью в отношении бедного человека и открытой критике суда. Хочется вскочить на скамью и, крикнув «Aux armes, citoyens»[404], поджечь суд, повесить судей. В этот момент я начинаю понимать толпу, с ненавистью сопровождавшую la charrette[405] Марии-Антуанетты. Председатель стучит пресс-папье по столу и кричит: silence[406], но толпа продолжает возмущаться. А у меня перед глазами памятник Камилю Демулену{8} в Пале-Рояле, и меня распирает от внутреннего крика до спазмов в горле.
Зал наконец угомонился. Суд вызывает безногого. Сейчас его уже никто не несет. С помощью рук он ловко соскальзывает со скамейки и движением паука с оторванными лапами перекатывается между ногами отскакивающих в сторону людей. Председатель даже наклонился через стол, чтобы на него посмотреть. Я не расслышал, в чем там было дело. Одним словом, человек-туловище смело и дерзко парировал удары, вооружившись войной, Почетным легионом и чудовищной инвалидностью. Это аргументы, перед которыми во Франции склоняют голову. Ничего удивительного, самопожертвование здесь не национальный вид спорта. Его осуждают условно. Он ползет к выходу, тихо посвистывая, а там его уже ждет носильщик. Тот наклоняется, безногий хватает его за шею и, крутанувшись обезьяньим движением, устраивается у него на спине.
Дело польки, которая соскоблила и изменила дату срока действия удостоверения личности (carte d’identité). Три месяца тюрьмы. Переводчица — молодая эмигрантка, дубина, отесанная во Франции. Обесцвеченные волосы, шляпка с пером, мех, хороший французский акцент (наверное, родилась уже здесь), зато по-польски лепит: «Как зоветесь, сколько годов вам, где уродились, признаетесь, что чего-то терли в документах? Как же ж, как же ж, удостоверение — это святое… скобление — это правонарушение…» Хорош судебный переводчик. Но председатель улыбается ей, говорит: Madame, ayez la gentillesse…[407], и Каська важничает, ее как-никак в суд присягнули.
Уже в конце рассматривается дело моего клиента. Только прочитали обвинительное заключение, и переводчик прочирикала ему что-то по-польски, только наш адвокат Б. начал произносить речь, как председатель прервал его: «Мэтр, вы знаете, что в данный момент самым мягким наказанием за подобное нарушение является штраф в размере тысяча двести франков» — и объявил приговор: «Тысяча двести франков штрафа». Отлично, мы довольны, лучше быть не могло. Теперь уже моя задача различными заявлениями, свидетельствами о статусе безработного отсрочить срок исполнения или совсем аннулировать его. Я изучил французскую администрацию настолько, что знаю, как пустить дело по течению, чтобы оно плавало в море бумаг долгие месяцы и в конце концов утонуло в пучине забвения. Может, к тому времени что-то изменится… Выходим из суда, шестой час. Последний поезд в Шантийи ушел в 17.10. Решаем идти пешком. От Санлис до Шантийи 10 км. Мы выходим на шоссе. День по-прежнему серый, без признаков времени. Вполне может быть девять часов утра, час дня или шесть вечера. В такой день ощущение времени утрачивается. Минуем поля, дома, иногда большие скопления домов, то есть здешние деревни (commune). Все бесцветное и плоское. Здания, лес, холмы — как вырезки из серой бумаги. Вдали перед нами выходят из леса старые женщины с вязанками хвороста на спине. Идут медленно, склонившись, как черепахи на двух ногах. Иногда мы сходим с дороги, когда едет машина, чаще всего немецкая.
Через полтора часа добираемся до Шантийи. Проходим мимо замка с прудом в большом саду; очаровательно. Среди деревьев сияют белые скульптуры, кое-где чернеют пасти искусственных гротов или изгибаются легкие мостики, созданные для легкомысленных вздохов дам рококо. Вид, точное и верное описание которого можно найти у Жорж Санд: «…des paysages frais et calmes, des prairies d’un vert tendre, des ruisseaux mélancoliques, des massifs d’aunes et de frênes, toute une nature suave et pastorale…[408]» («Валентина»)
«Toute une nature suave et pastorale» — это определение включает в себя всё и наилучшим образом отражает характер того, что французы называют «природой» и что для нас всегда является как бы салоном под открытым небом. Описание природы на французском языке всегда звучит как описание декораций в театральной пьесе. Такова их природа на самом деле, и особенно в Иль-де-Франс.
Мы входим в Шантийи, минуя знаменитый ипподром. Когда-то Шантийи существовал за счет него, теперь живет за счет немцев и собственных накоплений. Часть больших гостиниц закрыта, некоторые реквизированы для немецкой комендатуры и других оккупационных учреждений. На улицах чувствуется меланхолия январского вечера.
Мы бежим на вокзал бегом, как раз подъехал поезд. Но добродушный контролер сказал, что он только для рабочих, возвращающихся со строительства аэропортов. Он подмигнул нам: «Будет где приземлиться англичанам».
Раз такое дело, мы пошли перекусить в соседнее бистро, потому что после легкого обеда и быстрой ходьбы мы проголодались. В бистро движение и гул, время аперитивов. Мы заказали хлеб с паштетом и по стакану вина. Я оставил вино на прилавке и, жуя кусок хлеба, бродил из угла в угол, рассматривая литографии. Внезапно меня словно ледяной водой окатили. На стеклянном шкафчике, на