Берлин, Александрплац - Альфред Дёблин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И Франц припадает головой к подоконнику, прижимается к нему, и стыдно ему, ух стыдно: как мог я такую штуку допустить, как позволил? Какой же я идиот, что дрожал перед этим негодяем. И стыд его так велик, так жгуч, Франц скрежещет зубами, так бы, кажется, и растерзал себя самого, я же не хотел этого, я же не трус, хотя у меня только одна рука.
Надо еще раз пойти к нему. И плачет-разливается. Уж вечер, когда Франц принимает решение и встает со стула. Он озирается в комнате. Вон стоит водка, это Мици поставила, нет, пить я не буду. Не хочу стыдиться. Вот бы вы теперь видели его глаза. Я пойду к тому еще раз. Рум дибум, пушки, тромбоны. Ну, айда, вниз по лестнице, ах, негодяй, хотел набить мне куртку, нет, теперь уж, когда я сяду против него, у меня лицо не дрогнет.
Берлин! Берлин! Берлин! Трагедия на дне морском, гибель подводной лодки[588]. Команда задохнулась. А если задохнулась, то все, значит, погибли, умерли, и не о чем больше и говорить, вопрос решен, кончено, точка. Вперед, марш-марш. Падение двух военных самолетов[589]. Ну и упали, ну и убились летчики, ну и не о чем больше говорить, кто убился, тот убился.
«Добрый вечер, Рейнхольд. Вот видишь, я опять пришел». Тот глядит во все глаза. «Кто тебя впустил?» – «Меня? Да никто. Дверь была открыта, я и вошел». – «Вот как, а позвонить ты не мог?» – «С какой стати я к тебе буду звонить, ведь я ж не пьян».
И вот они сидят друг против друга, курят, и Франц Биберкопф не дрожит, сидит прямо и радуется, что живет, и это лучший день с тех пор, как он попал под автомобиль, и это – лучшее, что он с тех пор сделал; сидеть здесь – хорошая штука, черт подери! Это лучше, чем митинги, и едва ли не лучше – ну да, лучше! – чем Мици. О да, это – лучше всего: Рейнхольду меня не свалить.
Уже восемь часов вечера, когда Рейнхольд заглядывает Францу в лицо: «Франц, ведь ты знаешь, что у нас с тобой за расчеты. Скажи, что ты от меня хочешь? Скажи совсем откровенно». – «Какие такие у меня с тобой расчеты?» – «Ну а это дело с автомобилем?» – «Какой смысл, от этого у меня рука не вырастет. А кроме того…» Франц ударяет кулаком по столу: «Кроме того, это было хорошо. Так дальше дело со мной не могло продолжаться. Что-нибудь в таком роде должно было случиться». Ого, вот мы до чего дошли, до этого мы уже давно дошли! «Это ты про уличную торговлю?» – осторожно зондирует Рейнхольд. «Да, и про нее. У меня был заскок в голове. Теперь его больше нет». – «И руки тоже нет». – «Одна еще осталась. А потом у меня есть еще голова и две ноги». – «Что же ты теперь делаешь? Один промышляешь или с Гербертом?» – «С одной-то рукой? Ничего я не могу делать». – «Ну, знаешь, быть только котом – это же слишком скучно».
И Рейнхольд глядит на него, такого толстого и здоровенного, и думает: с этим молодчиком мне хотелось бы поиграть. Он у меня что-то артачится. Надо будет ему кости пообломать. Очевидно, одной руки ему мало.
Они заводят разговор о женщинах, и Франц рассказывает о Мици, которую раньше звали Соней и которая так хорошо зарабатывает, и вообще такая славная девушка. Тут Рейнхольду приходит в голову мысль: Вот это чудесно, отобью-ка я ее у него и этим совсем втопчу его в грязь.
Ибо если черви поедают землю и вновь выпускают ее через задний проход, то они вновь и вновь ее поедают. Потому эти твари не могут давать никакой пощады, если набить им кишечник сегодня, то завтра они уже опять голодны и должны что-нибудь заглотать. А с человеком происходит совершенно то же, что с огнем: когда огонь горит, он должен пожирать, и, если ему нечего пожирать, он гаснет, он неминуемо должен погаснуть.
Франц Биберкопф не нарадуется на себя, как это он мог высидеть у Рейнхольда, без всякой дрожи, совсем спокойно и празднично-весело, как новорожденный. А когда он спускается по лестнице вместе с Рейнхольдом, он снова находит, когда по улицам идут солдаты, левой-правой, что жизнь прекрасна, что человек, который идет с ним, его друг, что никому не свалить его, Франца Биберкопфа, и что пусть лучше и не пробуют. Ах зачем, ах затем, все девушки из окон вслед глядят им.
«Я пойду танцевать», – заявляет он Рейнхольду. Тот спрашивает: «А что твоя Мици, тоже идет?» – «Нет, она уехала на два дня со своим покровителем». – «Когда она вернется, я пойду с вами». – «Отлично, будет рада». – «Ой ли?» – «Раз я тебе говорю! Не бойся, она тебя не укусит».
Франц весел необычайно. Преображенный, счастливый, он протанцевал всю ночь, сначала в старом Дансингпаласе, затем в заведении у Герберта, и все радуются вместе с ним, а он сам больше всех. И, танцуя с Евой, он сильнее всех любит двоих: одна – это его Мици, вот чудно было бы, если б она тоже была здесь, а другой – Рейнхольд! Впрочем, он не осмеливается в этом признаться. И всю ночь, танцуя то с одной, то с другой, любит он только тех двоих, которых здесь нет, и счастлив с ними.
Кулак уже занесен
Теперь всякому, кто дочитал до этого места, ясно, какой наступил поворот: поворот назад, и он у Франца закончен. Франц Биберкопф, силач, змея кобра, снова появился на сцене. Это далось ему не легко, но он снова перед нами.
Казалось, он появился уже тогда, когда стал Мициным сутенером, котом и начал разгуливать с золотым портсигаром и в фуражке со значком гребного клуба. Но во всей своей красе он предстал перед нами только теперь, когда он