Орфография - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я сам — профессорский внук! — голосил Извольский, с легкостью покрывая все пространство Елагина острова — Мой дед — профессор биологии Петербургского университета, и я знаю, скольким простым крестьянам, самородным талантам, бес-плат-но помогал мой дед подготовиться к поступлению! (Хмелев попытался припомнить биолога Извольского… или Изборского? Но он почти никого не знал на биологическом…) Новая власть согнала профессоров в заброшенное, холодное здание… кинула в лицо тухлую рыбу… заперла в резервации… а теперь пытается лишить и этого последнего прибежища! Какова же страна, позволяющая хамской власти так издеваться над почетной, заслуженной, беспомощной старостью!
— А ведь, чего доброго, нас теперь точно пересажают, — шепнул Хмелеву Казарин. — Помните, Николай Алексеич, у Тэффи рассказ про модного адвоката? Так защищал, что вместо штрафа повешение присудили!
— Так вас никто не держит, Вячеслав Андреевич, — спокойно отвечал Хмелев. — Не поздно и уйти…
Казарин в ответ промолчал, справедливо заключив, что свободы мнений в осажденной крепости требовать не приходится. Алексеев одобрительно кивал, подняв воротник пальто. Ашхарумова слушала речь Извольского с непроницаемым лицом, по которому время от времени пробегала дрожь. Казарину казалось, что то была дрожь брезгливости, но Ашхарумова вся тряслась от еле сдерживаемого смеха.
— Помните: сегодня они, завтра вы! — взвизгнул Извольский и слез с трибуны, сделав в сторону елагинцев широкий приглашающий жест, не относившийся, впрочем, ни к кому лично. По логике вещей, говорить следовало Хмелеву, но его неожиданно опередил Ловецкий, и старик мысленно возблагодарил судьбу. Он решительно не знал, что можно было сказать после такого громкого вступления.
— Дамы и господа, — весело и как будто небрежно сказал Ловецкий, словно выступал на пикнике. — Выступавший передо мною господин… Изборский (он придерживался этой транскрипции) несколько сгустил краски. Вы можете, чего доброго, подумать, будто мы сидим тут с заколоченными окнами и забитыми дверьми, выставили пики и приготовились к смерти. Поймите нас правильно: мы не хотим никого свергать, мы исходили из возможности честного сотрудничества…
— Все дело портит! — сквозь зубы простонал Извольский.
— Но, к сожалению, власти приняли решение о том, чтобы нас распустить. Мы, однако, думаем, что при отсутствии культурных учреждений в новом Петрограде наше общество могло бы сослужить вам всем неплохую службу, — Ловецкий поправил пенсне. — И нам не очень приятно, что собравший нас нарком образования теперь своими же руками отбирает у нас то немногое, что три месяца назад — без всякой нашей просьбы — дал.
Чарнолуский, этаким гарун-аль-рашидом стоящий в толпе (низко надвинутая шляпа, затемненные очки), выругался про себя. Ловецкий не нравился ему еще с того вечера, на котором читал историю чихачевской мануфактуры. Этот человек из всего норовил сделать клоунаду, а между тем явно имел серьезные намерения…
— Мы, конечно, не ведем речи о восстаниях и прочих крайностях, — продолжал Ловецкий. — Много уже было восстаний, пора отдохнуть. Мы хотим только, чтобы вы знали о нашем положении и не питали иллюзий относительно власти, а также помогли нам, если можно, завершить наш главный труд — издание народной библиотеки. Мы не просим денежной или продовольственной помощи, мы просим только вашей защиты в случае, если нас разгонят или, наоборот, запрут.
— Вы должны сказать! — страшным шепотом убеждал Хмелева Извольский. — Вы должны сказать, что это капитулянтские настроения, что этот человек вообще взялся неизвестно откуда… Кстати, он что, тоже профессор?
— Нет, — покачал головой Хмелев. — Он фельетонист.
— Я чувствовал, — сплюнул Извольский.
Выступление Ловецкого, как ни странно, толпе понравилось. Приятен был его улыбчивый вид и мягкие манеры. Но Ловецкого на трибуне сменил Хмелев, и публика подобралась: этот, сразу видно, был профессор, из благородных, старой закалки.
— Господа! — начал Хмелев, как начинал он обычно свои лекции. — Я прошу вас не обращать особенного внимания на то, что вам только что сказали. Помогать нам — это хорошо, сотрудничать с властями — тоже, наверное, хорошо, но лично я ни с какими властями сотрудничать не собирался. Меня привезли сюда силой, против моей воли. (Ай да профессор, подумал в толпе Чарнолуский, ай да совесть мыслящей России! Надо, надо было всех вас оставить подыхать по пустым квартирам, без пайка…) Мне дали сырых дров и невыносимо дымящую железную печь — такие, знаете, еще называют душегубками (он вовремя щегольнул знанием новой речи). Все это пытались выдать за великое благодеяние новой власти, начисто забыв о том, что эта власть отняла у меня мою работу, моих студентов и предмет моей сорокалетней заботы — грамотность русского народа. Впрочем, это не только у меня — это у всех нас отняли, сделав невежду героем эпохи. Да, это власть невежд, — возвысил голос Хмелев, — и она будет уничтожать всех, кто хоть на мизинец выше установленного ею ранжира! Да, это власть ничтожеств, и всякий, кто знает, и любит свое дело, ей ненавистен в принципе! Такая власть никогда и ни над кем не одержит победы. Сколько крови пролито, сколько напрасных обещаний дано! Народ наш, умный и ядовитый народ, уже спрашивает: чем же вы так хвалились? Не хвались, едучи на рать, — дальше вы знаете.
В толпе одобрительно засмеялись. Усмехнулся для конспирации и Чарнолуский, хотя что там дальше — не знал. Вероятно, какая-нибудь грубость.
— И вот, не в силах одержать ни одной победы, подписав постыднейший мир, сбежав из славной столицы, эти вожди народа решили победить хотя бы нас, раз уж больше никого не удается. Они хотели сыграть на ненависти невежд к образованию! Но тут-то и вышел у них главный просчет: никогда, никогда русский народ не был врагом образованности! Он и Петру простил все его кровавые злодейства за то, что тот насадил на Руси образование! Нынешние Петры начали с упразднения наук, думая тем купить себе славу; вместо того чтобы учить грамоте — они вовсе упразднили грамоту! Подлый этот замысел не удался: сотни молодых людей приходили на Елагин остров, чтобы принять от нас эстафету знания. Но большевикам не нужно, чтобы этот священный факел передавался из рук в руки: им нужна тьма!
— Так вот, — возвысил голос Хмелев перед решающим штурмом. — Мы, над которыми думали они одержать легкую победу, станем тем камнем, на котором они споткнутся. Можно запретить печатать грамотные книги, но нельзя заставить меня писать «еще» с пятью ошибками — «истчо»! Можно разрушить русское государство, но разрушить русскую культуру нельзя, пока жив хоть один ее носитель. И даже если они тайно перебьют всех нас — нами, к счастью, культура эта не ограничивается! Есть вы, вы, оплот культурной России!
Он сделал широкий жест в сторону собравшихся мещан, лавочников и патрулей Петроградской стороны; впрочем, было в толпе и несколько интеллигентных лиц, болезненно кривившихся на протяжении хмелевской речи.
— Да, они споткнутся на нас! — закончил он, уже начиная сипнуть. — И то, что сюда пришло сегодня столько людей, для которых культура не пустой звук, — верный знак, что Россию не удастся превратить в тупое стадо! Имеющий уши да слышит! — тут он чуть не пустил петуха, надеясь, видимо, что расслышат его и в Москве, — и под одобрительные крики сошел с трибуны.
— Крой, дедушка! — выкрикнул матрос из задних рядов. Ему очень нравились митинги и жаль было, что в последнее время их стало так мало. Правда, недавно, он слушал похожего старика в «Паризиане», куда часто заходил, — но тот оказался клоуном.
Извольский одобрительно кивнул Хмелеву. Тут, однако, произошло непредвиденное: из первых рядов на трибуну вышла худая, оборванная баба в сером платке и пронзительным голосом зачастила:
— Правильно, все как есть правильно! Ить до чего довели Расею: мясо, мясо стало по пятьсот рублев! Корова стоила десять рублев, а теперь мясо по пятьсот!
— Это жисть теперь ничего не стоит, а мясо вона как! — весело крикнули из толпы.
— По улице стало не пройти! — верещала старуха. — И грабют, и насильничают как хошь!
— Да тебе-то, мать, бояться нечего! — еще веселее крикнул другой голос. — С тебя-то что взять?
— Теперь на лицо не смотрят! — отозвался какой-то матрос. В толпе захохотали.
Тут выскочил замухрышка в кепке, вертлявый, с безумными глазами, и встал перед трибуной:
— Граждане! Позвольте вам прочесть политические куплеты, напечатать которые трусят газеты! Я шел навстречу патруля, в себе имея три рубля! Когда мне встретился патруль, он мне оставил ровно нуль! Еще, дальше: за сотню керенских рублей купить ты можешь фунт соплей, а по карточной разверстке не дадут тебе и горстки! Еще: видать, прогневала ты Бога, страна несчастная моя: начальства стало очень много, а хлеба нету вообще!