Орфография - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Она уже не со мной, — покачал головой Ять.
— Да не время же заниматься всей этой чушью! — снова застучал себя по лбу Маринелли. — Вы что, опять ничего не понимаете? В Париже сразу расстанетесь, словно и не виделись никогда!
— Я не поеду, — покачал головой Ять. — Уезжайте сами. На корабле вас ожидает сюрприз — думаю, скорее приятный…
— Она тоже едет? — немедленно догадался Маринелли.
— Скорее всего.
— Она что, изменила вам? Какая кошка между вами пробежала?
— Никто мне не изменял. Я ухожу отсюда.
— Куда вы, к черту, уйдете? К немацам в пасть?
— Ничего, буду пробиваться в Петроград. В самом деле, порезвился, и будет. Чем кончится здесь, я уже понял. Надо посмотреть, чем кончится там. Спасибо, артист. Кстати, скажите уж напоследок, кто вы такой?
— Идиотский вопрос, — хмыкнул Маринелли. — Раб Божий, артист императорских театров, репортер, карманный вор, какая разница? Кончились времена, когда каждый был — кто-то. Сегодня, если жить хочешь, утром надо быть одним, вечером другим, а ночью чтоб вообще тебя не видно… Вы что, серьезно думаете, что в России перед войной жили одни кадеты, эсдеки, поэты, репортеры? В России были и серьезные люди. Если б она нас слушала, приличная была бы страна, в первый ряд могла выйти… Но сырая, пресная, сообразительности никакой. Немного авантюризма — и тут можно найти Клондайки! Если бы я да мой друг Извольский, о котором, я верю, вы еще услышите, успели провернуть одно дельце — никакого октябрьского бунта тут не было бы, к чертям собачьим, и никакого Керенского тоже! Вот вы — что вы умеете? Писать? Хорошее дело для мужчины в тридцать пять лет! Поедем со мной, я сделаю из вас человека!
— А вы что умеете? — спросил Ять, все больше забавляясь этим разговором.
— Я?! — взвился Маринелли. — Я говорю на пяти европейских языках, пою на прекрасном любительском уровне, показываю фокусы, рисую валюту десяти главных стран мира, открываю предприятия, знаю рынок угля, мыла и граммофонных пластинок! Я понимаю в оружии, технике и пиротехнике! У меня друзья во всех столицах! За тридцать восемь лет жизни я объездил шестьдесят государств! Аудиенция у государя у меня сорвалась единственно из-за Февраля!
— Вот видите, — ласково сказал Ять. — Сама судьба против того, чтобы вы спасли Россию. Спасибо, Маринелли. Меня восхищает ваш моторчик. Но предоставьте нас нашей судьбе.
— Жаль, — сказал Маринелли и сплюнул. — Если будете-таки за границей, найдите в Париже, на Севастопольском бульваре, кафе «Три голубя». Хозяин скажет вам, как связаться со мной. Он мой агент в этой части Европы.
— «Три голубя», — повторил Ять. — Непременно, непременно. Невозможно было представить, что бывает какой-то Париж.
— Слышь, кучерявый! — позвали Маринелли. — Поди сюда, спой чувствительное!
— Лечу! — отозвался Маринелли.
— Постойте, постойте, — Ять взял его за рукав. — Одна, последняя просьба. Надо похоронить Свинецкого. Нельзя же, чтобы он там… так лежал…
— Оставьте мертвым хоронить своих мертвецов! — прошипел Маринелли. — Где вы хотите его похоронить?
— Где угодно, хоть в Пушкинском парке. Там земля мягкая, лопаты есть — Могришвили устраивал общественные работы, инвентарь так и валяется…
— Чертова сентиментальность! — ругнулся Маринелли. — Они сами его потом зароют, не звери же…
— Нет, нет. Это должен сделать я. Но я не смогу его дотащить один. Могилу я сам выкопаю. Прошу вас, помогите только донести!
— А, ч-черт с вами, подождите. Друзья мои! — крикнул он матросам. — Я вернусь буквально, буквально через минуту! Ждите, я спою вам любимый романс императора!
— В первый раз я увидел его в тюремной больнице, — задумчиво сказал Ять. — Это было почти пятнадцать лет назад. А в последний раз вижу в полицейском участке.
— Когда человек ни черта не умеет делать, — ругался Маринелли, зачем-то снимая чехол с матраса, — он всегда занимается ерундой…
— Зачем вы снимаете чехол?
— Да не лезьте вы с вопросами, помогите лучше. Что вы, так собирались его тащить? В простыне? Появиться в пирующем городе с трупом — это вполне в вашем духе… Пихайте его туда!
— Как — в чехол?!
— А, безрукий, — махнул рукой Маринелли и сам принялся натягивать грязный чехол на уже закоченевшего Свинецкого. Сначала он просунул туда его тощие босые ноги, потом, приподняв тело, потянул дальше; Ять преодолел себя и стал помогать. Свинецкий был невелик ростом — он целиком поместился в чехле.
— Допустим, я помогаю вам вынести на свалку какой-нибудь мусор или старый матрас, понятно? — шипел Маринелли. — Ну, я возьму его, а вы идите следом.
Певец легко взвалил Свинецкого на плечо и поднялся наверх. Ять как потерянный шел за ним. Против всех ожидании, от участка Маринелли направился не налево, а направо.
— А как же мы пройдем в парк?
— Какой, к черту, парк? Вы думаете, я действительно собираюсь копать ему могилу? Нашли могильщика! Он найдет могилу в волнах, как и хотел бы, наверное. Вы знаете Генуэзскую скалу?
— Да, конечно.
— Там есть отвесный обрыв, сразу под ним глубина. Он мирно пролежит на дне до второго пришествия, и никто ничего не заметит.
— Мне все-таки кажется… — неуверенно сказал Ять.
— Тысячи моряков похоронили в море, и никому ничего не казалось! Учтите, там высокий подъем, вам придется мне помогать. Ну, живо! Маринелли с гибкостью толстого кота взобрался на выступ скалы и уселся на него верхом:
— Подавайте!
Ять опять поднял Свинецкого на руки, Маринелли ухватил его, как мешок, и втянул наверх. Он еще подал руку Ятю, но тот взобрался сам: кое-что умел на свете и он. За огрызком башни, торчащей на скале, — еще различалась заросшая, мшистая кладка — открывалось нечто вроде смотровой площадки, длиною не больше сажени. Внизу поплескивало море да торчали два больших плоских камня, на которых любили загорать гурзуфские мальчишки.
— На камень бы не попасть, — озабоченно пробормотал Маринелли. — Булыжников положите, всплывет! — И сам принялся собирать вокруг крупные и мелкие обломки. Их запихали в мешок к Свинецкому. Ворочая камни, Ять — как всегда, несвоевременно, — вспомнил, что в Риме отцеубийц сбрасывали в Тибр, завязав в мешок с петухом, змеей и крысой. Крыса олицетворяла жадность, змея — коварство… Он не помнил только, что олицетворял петух. Но если посмотреть с этой точки зрения — в мешок Свинецкому и впрямь можно было бы положить только камень, вечную тяжесть его судьбы…
— Ну, хватит, — сказал Маринелли и затянул тесемки матрасного чехла. — Раскачиваем! И сами не улетите — с вас станется! Раз-два!
По его команде Ять взял Свинецкого за ноги, Маринелли поднял чехол за края — и, когда певец выдохнул «три!», полосатый мешок полетел в воду. Всплеск был несильный, и через минуту только этот белый след напоминал о присутствии в мире эсера Свинецкого.
— Ну, царство небесное, вечный покой, — сказал Маринелли и широко перекрестился. — Славный был малый, но не сумел собой распорядиться. In расе requiscat. Пойдемте со мной.
— Я останусь пока, если можно, — просительно произнес Ять.
— Ладно, — ответил певец. — Помните про Париж.
Ять просидел на скале, пока не начала сгущаться бледная синева. Он сам изумлялся потом, что у него не возникло и мысли прыгнуть вслед за Свинецким. Он никогда всерьез не думал о самоубийстве, рассматривая его как величайшую метафизическую невоспитанность — демонстративный акт, настойчиво требующий жалости к тому, кто в ней уже не нуждается. Он был уверен также, что почти всякий самоубийца в последний момент жалеет о своем решении. Самоубийство оправдано только тогда, когда жить дальше в самом деле нельзя — нельзя по определению: непрерывная пытка, позор, слабоумие. Он просто сидел на скале, глядя в море и зная, что нескоро теперь увидит его опять. Надо было понять что-то главное — о себе, Маринелли, Свинецком, море, — но мыслей не было. Была блаженная пустота: ни на что другое нельзя смотреть так долго — только на море, которое само себе смысл. На самом деле море одно — Тирренское, Эгейское, Адриатическое, Эвксинский Понт, море Лаптевых… Океан объемлет шар земной, и хорошо там, где нет ничего, кроме воды и неба. Почему так хороши эти две пустоты в своих бесконечных разнообразиях, в немыслимых оттенках? Видимо, дело именно в абсолютной бесцельности, в полной взаимной достаточности: ты освещаешь меня, я отражаю тебя.
Далеко далеко, на горизонте, виднелись жемчужно-серые облачные купола, угадывались верхушки минаретов, чалмы, островерхие колпаки, — там бурлил небесный базар, там путник входил в крикливый восточный город, стража искала смутьянов на улицах, кричали ишаки; призрачный, райский край ежеминутно менял очертания, и все оттенки серого строили в небесах дивный пейзаж. Там страдали — но так, как страдают в раю. С набережной донеслось бесконечно печальное пение Маринелли — это он исполнял для анархистов, впавших в сладостную грусть, любимый романс бывшего императора. Непонятно было, с чего он взял, что это любимый романс, — но император и вправду любил Плевицкую, все знали. Ять тоже любил эту песню, жалкие слова которой так мало вязались с мелодией: