Мне 40 лет - Мария Арбатова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Откуда вы знаете? — напрягся он. Не узнал.
— Случайно познакомились. Ей было очень тяжело уезжать, — попыталась утешить я. — Но ведь здесь дети от первого брака.
— И от первого, и от второго. Дело не в этом! Дело в том, что я взял девочку, студентку, и дал ей всё. Я работал как вол!
— Что же такое надо ежедневно делать с женщиной, чтобы она убежала с двумя маленькими детьми в неведомое от достатка, а главное, от любимого мужа? — спросила я в наглую.
— Она кричала, что я задавил её как личность, что я сделал из неё кухарку, что она хотела заниматься наукой. Какая наука, если у тебя двое детей и муж обеспечивает?
— Двое детей было не только у неё, но и у её мужа. Значит, оба должны были вносить посильный вклад в домашнее хозяйство.
— Но я был состоявшийся художник, а она была никто. Просто красивая девочка!
— Если бы она была «никто», она бы никуда не уехала. Вопрос в том, что она не захотела быть «никем» и даже сумела вырваться из-под давления такого взрослого и опытного деспота.
— Это она вам говорила? — вздрогнул он.
— Нет. Я это сама вижу. Неужели ты меня до сих пор не узнал?
Он уставился изо всех сил, прищурился, потом выдохнул:
— О, господи… Маша! Но у тебя же было совсем другое лицо… И потом, столько лет. Тогда ты была девочка, а теперь — взрослая женщина…
— Да, у меня была сильная травма лица.
— Прости, я плохо помню, но тогда ты куда-то делась. Как хорошо, что пришла, — он взял меня за руку. — Я в жуткой депрессии. Не могу работать, не могу пить, меня не волнуют бабы, мне не хочется жить. Всё время рисую её и детей. Это удивительно. Я ведь и не любил её особенно.
— Ты всё сделал своими руками. Как говорит поэт Вишневский, «живой-то бабой надо заниматься!»
— Знаешь, у меня есть идея одной работы, пойдём, покажу тебе эскизы… — сказал он прошлым голосом. Голосом, которым тогда бесконечно излагал свои творческие проблемы, никогда не спрашивая о моих. А я по желторотости думала, что так и должно быть.
— Подожди, подожди, — притормозила я в недоумении. — Я пришла по поводу иллюстраций к книжке.
— Даже не разворачивай. Мне это неинтересно.
— А зачем ты согласился на мой приход?
— Голос приятный, а мне тоскливо.
— Подожди, подожди. Мы не виделись двадцать лет, неужели у тебя нет ко мне ни одного вопроса?
— Нет.
— Я должна тебе признаться. Я никогда не была студенткой факультета журналистики. А тогда я была школьницей. Мне было пятнадцать лет.
— Ну и что?
— Но я была несовершеннолетней!
— И что?
— И тебе ни секунды не интересно узнать, что было потом. Ведь ты даже не предохранялся, я ведь могла уйти беременной.
— Но это был бы твой выбор.
— Я была ребёнком, а ты был тридцатилетним дядькой!
— Но я же тебя не насиловал.
— И тебе даже не интересно, как у меня сложилась жизнь? Замужем ли я? Есть ли у меня дети?
— Если честно, то нет. Я вообще не любопытный человек, меня интересует только моя живопись. Идём, я покажу тебе эскизы.
Я поняла, что передо мной глухая стена. Молодец жена, что сбежала. В общем, было наплевать, первый возлюбленный мог оказаться и ещё хуже. В юности же мы все без глаз. Я даже была ему благодарна, потому что то, что пугало меня во многих мужчинах, было доведено в нём до осязаемой разрушительной силы. То есть ты мужиком пользуешься как человеком, а он тобой — как телом. Возмущаешься, а тебе гонят что-то про женскую логику и женскую истерику. Уходишь и даже не можешь мотивировать. Я благодарна ему за помощь в мотивировке.
У меня была ещё одна литинститутская подруга, звали её, скажем, Ляля. Мы не общались в институте, хотя были в одном творческом семинаре; то, что она писала тогда, мне не нравилось. Ляля была писательская дочка, не проявляла социальной активности, поскольку большинство проблем в её жизни решалось кланово. Училась на дневном как писательская дочь, вступала в профком драматургов по гонорарным справкам, сделанным родственниками, жила в писательском доме и отдыхала на писательской даче.
Она была человеком способным, обаятельным, глубоко несчастным в браке, задавленным родителями и демонстрировала все признаки потребности стать самостоятельной. Мы подружились, задружили детей и образовали вокруг себя драматургическую компанию. Мне компания была нужна потому, что я в принципе люблю работу в команде. Ляле — потому что семейный клан держал её у плиты, отводя место в литературном лепрозории для детей писателей. Остальные комфортно обернулись вокруг нашей дружбы.
Это был странный тандем, мы дополняли друг друга. Я была нагла и откровенна, Ляля — вежлива и лжива, я была возвышенно непрактична, Ляля — изысканно прагматична. Меня сильно занимали мужчины, Ляля строила из себя викторианку, боялась мужчин, боялась собственной сексуальности, боялась признаться себе и в том, и в другом. Не решив проблемы с мамой, назначившей её ответственной за смысл собственной жизни и брак, Ляля давила собственного ребёнка и ходила по его частному пространству в сапогах. Я видела всё это, но долго оставалась близка с ней по той странной причине, что Ляля была и внешне, и психологически, абсолютной копией моей матери; безусловно, я таким образом решала какие-то свои детские проблемы.
Положение молодой драматургической поросли в этот момент было причудливо. Ещё работали механизмы советской писательской последовательности: Совещание молодых писателей, столичная премьера, вступление в Союз писателей, богатство, слава, погоны классика и литфондовский соцраспределитель, гарантирующий всё, вплоть до могилы под переделкинской сосной.
Я уже прошла три первых ступеньки, попала в список столичных авторов, написала девять серьёзных пьес, но сезам театральной жизни не распахивался, все билеты в вагон были уже проданы. Я была изолирована от театра.
Кастрированная стариками, пришедшими ещё после войны главными в московские театры, молодая режиссура искренне не умела ставить драматургию своего поколения. Художник может говорить о современности, только став внутренне состоятельным, но старики-режиссёры прожившие длинную жизнь в совке, и целиком уже из неё состоящие, гнобили молодняк и искусственно создавали ему условия жестокой цензуры. Уже отменили главлит; уже министерские чиновники, страшно испугавшись, что разойдутся с новой «идеологической линией», начали пропагандировать пьесы, написанные чистым матом или про голубых. Но пожилая режиссура стояла насмерть, и свободный молодой режиссёр, свободно ставящий про свое поколение, оскорблял этическое чувство главных режиссёров, как оскорбляет старую деву вид пары, занимающейся любовью.