Неизвестный Юлиан Семёнов. Возвращение к Штирлицу - Юлиан Семенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не могу уснуть, хотя неустанно считаю до сотни, потом до двухсот, а потом до трехсот одиннадцати. На этой цифре я сбился и открыл глаза, которые до этого старался жмурить что есть силы. Еще перед тем, как начать считать, я старался увидеть Москву, отца, Усачевку и с этим радостным видением уснуть, но ничего у меня не получалось. Впервые за всю мою лагерную жизнь на меня обрушились видения ночного леса: вот я выворачиваюсь наизнанку около реки, магазин, забитый товарами и колбасой, мороз, сделавший мою робу жестяной, потом этот гаденыш с пугачом, следователь Баканов, разбитые пальцы, которые не двигаются до сих пор, ужас того шкафа, в который они запирали меня на сутки, дыба, раскаленные иглы…
Тело мое покрывается цепкими мурашками. Страх входит в мое существо – обыкновенный страх, который знаком каждому человеку. Нет людей бесстрашных. Тот, который ничего не боится, – просто-напросто дурак или психически неполноценный человек. Важно понять истоки страха и решить все для себя – тогда страху станет противостоять мужество.
Истоки страха? Тот, кто не проходил через «партайгеноссе Отто», «вратаря» и Баканова, вряд ли поймет качество моего страха. Человек, однажды попавший в кольцо разъяренных псов, которые норовят разорвать его, всегда будет бояться собак и тех переулков, в которых с ними повстречался.
Боюсь ли я идти в побег? Конечно, боюсь. Но ведь здесь, в лагере, ежеминутно можно угодить в крематорий? Зато здесь вокруг товарищи, которые будут стараться сделать все, чтобы тебя спасти. Да и потом, в колонне, на марше, помирать не страшно: чувствуешь себя бойцом. Страшно помирать в гестаповском кабинете – бессильным, измученным, потерявшим человеческий облик…
«Ну что же, – говорю я себе, прислушиваясь к тысяче разноречивых чувств, мечущихся во мне сейчас, – легче легкого завтра отказаться от побега. Так и сказать Генриху: я здесь, среди наших, – солдат. Там – могу сломаться, второй раз не вынести ужаса, если попадемся. Надо быть честным и мужественным перед самим собой. У тебя, Степан, осталось часа три до подъема – думай. Ты сомневаешься: думай в тысячу раз требовательнее и строже. Сомнение – мать честности. Думай…»
Так говорю я себе, и снова закрываю глаза, и снова на меня наваливаются все ужасы побега: с той самой минуты, когда с ноги соскочила колодка и попала в прожекторный мертвый свет…
Зачем людям память? И – особенно такая память, когда ты не властен над ней, когда она – подавляет. Если бы люди, размышляя над будущим, могли видеть его так же трагично и четко, как они видят прошедшее, то наверняка очень спокойно жилось бы всем в мире.
Утром меня поставили мыть котлы внизу, в котельной. Минут через двадцать после начала работы ко мне подошел рыжий Генрих вместе с охранником из СА – здоровенным детиной, который стоит, как правило, на втором этаже. Тот, из внутренней охраны здания, к заключенным не имеет никакого отношения. С ним имеет дело только СС – наружная охрана.
– Живо! – кричит Генрих. – Бросай швабру, мой руки! Поторапливайся!
Пока я мою руки, слышу, как Генрих говорит охраннику:
– Самый лучший полотер во всем лагере. Он натирал полы в Кремле. – И Генрих громко смеется. Охранник тоже смеется и разглядывает меня с почтением. Генрих повторяет ему про меня раза три – медленно, втолковывая, произнося каждое слово чуть не по слогам. Мне ясно, что это – для меня – чтобы я смог лучше понять. Я киваю головой – и Генриху и парню из СА.
– Раздевайся, – говорит Генрих, – только отпори номера.
– А в чем дело?
– «В чем дело»! – передразнивает Генрих и угодливо смеется охраннику. – А дело в том, что тебе, болвану, поручается натирать полы в кабинете у немецкого начальника.
Он опытный и умелый конспиратор, этот рыжий Генрих. Я бы наверняка сейчас стал подмаргивать или стараться как-нибудь любыми средствами пояснить всё до конца. Я бы думал: «А вдруг не заметит охранник, языка-то он не знает…» А вдруг – знает? Поэтому Генрих не поленился лишний раз обозвать меня «болваном»: на всякий случай – а вдруг охранник знает это выражение, так широко распространенное сейчас в Германии. Бригадир должен быть на хорошем счету у гестаповцев – только тогда он сможет приносить пользу подпольной организации.
На мне серый костюм. То, что я – заключенный, можно сейчас определить только по номерам, пришитым к куртке и к брюкам. В остальном я вполне опрятный вольнонаемный рабочий.
– Куда идти? – спрашиваю Генриха, шнуруя добротные ботинки на толстой резиновой подошве.
– Поговори мне еще! Живей! Скоро ты кончишь возиться, скотина?!
– Сам больно хороший, – огрызаюсь я, подыгрывая Генриху.
Он замахивается, и я пулей кидаюсь к двери. Моя прежняя зебровая одежда каторжника лежит на стуле, около котлов. Вечером мне надо будет ее отнести в барак. Выбрасывать нельзя: в ней мне надлежит возвращаться в лагерь после окончания работ в резиденции Бормана.
Идем по коридору: я – впереди, а Генрих с охранником – сзади.
– Живей! – орет Генрих. – Нечего глазеть по сторонам!
Ясно. Я – весь внимание. Значит, надо все время смотреть по сторонам, иначе он не стал бы кричать на меня именно сейчас, когда мы поднялись на второй этаж.
Ах, вот в чем дело! Вижу заключенного, который, лежа на боку, тщательно подгоняет плинтус, сделанный из черного дерева. Он тоже видит нас: он не может нас не заметить, потому что в здешний коридор только один ход. Заключенный – я совсем не знаю его – вскакивает с пола и вытягивается перед охранником в струнку. Тот кивает головой и говорит:
– Работай, работай…
– Слушаюсь, господин унтер-офицер!
– Я солдат, не лижи мне ж…, вы все – любите лизать нам ж… за сигареты, – говорит охранник и бросает заключенному окурок. Тот подхватывает его на лету и щелкает каблуками.
Заворачиваю и вижу второго заключенного. Рядом с ним – здоровенная стремянка. На ней – провода, пробки, сумка с инструментом. Заключенный видит нас, шарахается в сторону и ударяет ногой по стремянке: она с грохотом падает. Охранник, испугавшись, орет. Генрих дает заключенному пару крепких затрещин. Мне все ясно теперь. Тот, который занят с плинтусом, охраняет единственный вход в коридор. Он – «подхалим» и «трус», поэтому, завидев начальство еще издали, вскакивает и вытягивается в струнку. Второй, тот, что стоит неподалеку от двери, которую отпирает охранник, – «увалень», «неуклюжий кретин» – он валит стремянку. На пол падают инструменты: это сигнал об опасности.