Неизвестный Юлиан Семёнов. Возвращение к Штирлицу - Юлиан Семенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Получать непосредственно от Бормана?
– От кого? – недоумевая, переспрашивает врач, а потом, поняв, снова смеется: сотрясаясь всем телом и размахивая руками.
Вечером в госпитале умерло три человека. Ночью – один. Утром за ними пришли французы из команды, обслуживающей крематорий. Перед тем как унести трупы, они выбивают маленьким молотком золотые коронки у покойников и отдают врачу. Он прячет их в тайник – выпиленный в нарах ящичек. Через час после того, как уходит команда, к врачу заглядывает Чарквиани, бывший помощник капо моего барака. Он прекрасно одет – в черном, обтягивающем его сильную, поджарую фигуру джемпере, в кокетливой шапочке и в американских широких брюках. На этом его костюме почти совсем незаметен изящный номер, пришитый особыми нитками, чуть не узорной штопкой. Теперь Чарквиани работает в канцелярии лагеря и считается большим лагерным начальством. Он проходит по нашей комнате и бурчит:
– Что, валяетесь, вонючие свиньи?! Скоро я вас всех подниму на ножки!
Так как стекла в окнах вымазаны белой краской, тут можно безбоязненно улыбаться и не следить за глазами, потому что если злишься или, наоборот, смеешься, то сразу же выдают глаза. Чарквиани кричит, но лицо его растянуто улыбкой – очень доброй и озорной. Он подмигивает мне, весело берет у врача мешочек с золотыми коронками, прячет его в карман, смотрит на пистолеты и делает испуганное лицо. К пистолетам Чарквиани не имеет никакого отношения. Он – самый законспирированный человек в лагере. Я узнал о том, что он – один из руководителей подполья, совершенно случайно, когда Коля Лучников, проверяя меня, попросил дать сигнал. О нем знают в боевом центре, а помимо руководства только четыре человека: Коля Лучников, Валерий Петрович, врач и я. Всё. Даже если подполье лагеря будет разгромлено, Чарквиани должен выжить: он в шрайбштубе, в канцелярии, через него проходят дела заключенных, он командует тяжелыми и легкими работами, он дает взятки эсэсовцам – то есть он делает то, что не под силу никому из пятидесяти тысяч заключенных. Единственная его явка – больница. Больше он сейчас нигде не бывает. Да и то в лазарет по делам подполья он заходит раз в неделю: остальное время он вваливается сюда вместе с блокфюрерами, угощает их спиртом и дарит золото.
Чарквиани приближается ко мне вплотную и шепчет на ухо:
– Сначала организуешь прослушивание радио и распространение передач через верного человека. Сам в организацию пятерок не ввязывайся. Твоим командиром будет рыжий немец Генрих. Ты его сразу узнаешь – на левой руке у него нет указательного пальца. Все дальнейшие указания – от него. Имей в виду: для всех я – продавшаяся сволочь. Ясно?
– Да.
– Через меня будут передаваться команды Генриху и тебе.
– А тебе?..
Чарквиани грозит мне пальцем.
– Чудак, – шепчет он, – я бы мечтал знать только три фамилии из своей группы. А знаю – больше. Думаешь, очень весело? Совсем не весело. Очень страшно.
– Тебе страшно?
– Еще как.
Он пожимает всем нам руки, направляется к двери и начинает орать:
– Вонючие свиньи, грязные животные, пожирающие вшей!
Ругаясь так, он уходит. Мы с Валерием Петровичем ложимся спать.
Рыжий немец Генрих – обаятельный парень. Ему тридцать пять лет, сам он в прошлом – секретарь немецкой организации КИМа – Коммунистического интернационала молодежи. В нем такая бездна энергии, темперамента и веселости, что просто диву даешься. Он не может сидеть без дела ни минуты. Генрих – бригадир, он носится по зданию партийной канцелярии с утра до вечера. Глядя на него, никак и не подумаешь, что он заключенный. Всегда тщательно выбритый, в опрятной серой форме, он больше напоминает заводского мастера. Да еще фасонисто постриженные усики: ни дать ни взять – вольный!
Первую неделю Генрих почти не разговаривал со мной. Только ставил на рабочее место и, заглядывая через час-другой, поторапливал и исправлял мои недочеты в обработке и прилаживании паркета. Дней через десять он стал рядом со мной на колени в то время, когда я прилаживал паркет, и, вырвав у меня из рук стамеску, прошептал:
– Болван, ты сюда не саботировать пришел, а работать по-настоящему. Что, не предупредили тебя?
– Нет.
– Тогда прости, я думал – ты от чрезмерного усердия.
Мне стало обидно за «болвана», и я ответил:
– От чрезмерного усердия дети рождаются, понял?
Рыжий Генрих неплохо говорит по-русски, поэтому он сразу же понял ответ и залился детским смехом.
– Рассердился на «болвана»?
– Нет, на «ты»…
Генрих смеется еще веселее, хлопает меня по плечу и убегает куда-то – так же стремительно, как появился здесь. Я стою на коленках, пригоняю одну паркетину к другой и делаю это после его взбучки очень добротно.
«Когда я в Москве читал про заключенных в фашистских концлагерях, они все казались мне живыми скелетами, – думаю я, – которые молча и скорбно ожидают своего конца, ни на что и ни на кого не надеясь. Мне казалось, что они никогда не улыбаются, что у них нет и не может быть никаких радостей. А поди ж ты: все равно и шутить – шутим, и надеяться – надеемся, и бороться – боремся».
Ночью я вздрагиваю от легкого прикосновения чьей-то руки к моему лицу. Просыпаться ночью в лагере всегда страшно, я даже не знаю, отчего это происходит, но если в лагере проснешься ночью, когда все остальные товарищи по бараку спят, – обязательно будет страшно.
В первое мгновенье я весь сжимаюсь в комок. Потом быстро открываю глаза и сажусь.
– Тшш! – шепчет рыжий Генрих.
Он сидит рядом со мной, приложив палец к губам.
– Ложись, – шепчет он еле слышно и толкает меня пальцем в грудь.
Ложусь, натягиваю одеяло на голову и готовлюсь снова заснуть: к этому обязательно надо приготовиться – вспомнить что-нибудь довоенное, радостное: ВСХВ, например, или парк культуры имени Горького, или первые грибы в Звенигороде, или Усачевку. Не важно, что именно, – важно только вспомнить довоенное, а тогда можно быстро уснуть и хорошо отдохнуть во сне, потому что наверняка «покажут» какой-нибудь хороший сон.
Чувствую, как рыжий Генрих ложится рядом со мной. Открываю лицо, смотрю на него. Он полулежит на руке и настороженно прислушивается к тому, как спят люди в бараке. Лицо у него сейчас совершенно другое, не похожее на обычное, дневное, к которому я привык за эти полторы недели. Сейчас лицо Генриха кажется маской настороженности, и поэтому он, типичный немец, вдруг оказался очень схож с японцем из наших предвоенных шпионских кинокартин.
– Вот что, – шепчет он мне в ухо совсем беззвучно, – с завтрашнего дня ты начнешь слушать советские радиосводки в кабинете у помощника имперского руководителя партийной прессы. Сигнализацию на случай тревоги ты поймешь, когда я буду тебя вести туда. Постарайся