Репортаж с петлей на шее. Дневник заключенного перед казнью - Густа Фучик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как только Фучик кончал писать, он стучал в дверь и отдавал мне исписанные листки. Карандаш тоже всегда возвращал. В тюрьме я прятал листки в уборной за трубой. Во время дежурства я никогда при себе ничего не держал: ни писем, которые через меня пересылали некоторые заключенные своим родным, ни каких-либо иных письменных материалов.
Вечером, уходя со службы, я прятал листки под подкладку крышки портфеля, на случай проверки. Портфель у меня всегда был наготове, не заперт, а крышку я придерживал рукой, так что никогда ничего не находили. Несколько раз господин Фучик передавал исписанные листки стражнику Ярославу Горе.
Часть рукописи я некоторое время прятал у свояченицы. Позже, когда познакомился с Иржиной Заводской, передавал ей листки Фучика. Она отвозила их в Гумпольц к своим родителям, и те хранили их».
Снова и снова я просматривала рукопись. Непонятно, почему Юлек каждый листок «Репортажа» обозначал буквой «Р». Не писал ли он еще чего-нибудь в тюрьме?
Встретившись с Колинским, я спросила его об этом. Он ответил, что Юлек действительно еще что-то писал.
– А где это?
– У Шпрингла.
Я немедленно позвонила товарищу Шпринглу.
Тот ответил, что отдал мне все, что имел. Действительно, я получила от него пять тетрадей, которые ему удалось спасти при уничтожении нашей библиотеки. В данном случае речь шла о тюремной рукописи! Вдруг он сказал:
– Может быть, есть что-нибудь в папках, которые принес мне Колинский еще во время оккупации. Я совсем забыл про них. Они спрятаны у моего брата.
Через несколько дней я уже держала в руке восемь листков, исписанных Юлеком тайно в тюрьме. Каждый листок в правом углу был обозначен буквой «Л». На первом листке отрывок из стихотворения Ф. Кс. Шальды:
Мои плоды из тех, которые долго не зреют,
Они наливаются сладостью лишь в туманах лугов,
унылых низин,
Поднимаясь из вод, черных, глубинных,
Когда на горах уже лежит первый снег.
На следующих трех листках было письмо Юлека от 28 марта 1943 г. с пометкой «Густине»:
«Милая моя!
Почти нет надежды на то, что когда-нибудь мы с тобой, держась за руки, как малые дети, пойдем по косогору над рекой, где ветер и ярко светит солнце. И очень мало надежды на то, что я смогу когда-нибудь в тиши и душевном покое, окруженный друзьями-книгами, написать то, о чем мы с тобой говорили и что накапливалось и зрело во мне двадцать пять лет. Часть жизни у меня уже отняли, когда погребли мои книги. Однако я не сдаюсь, не уступаю, не допускаю, чтобы и другая часть погибла бесследно в белой камере № 267. Поэтому в часы, которые краду у смерти, я пишу эти заметки о чешской литературе. Никогда не забывай, что человек, который вручит их тебе, дал мне возможность не умереть всему. Карандаш и бумага, которые он дал, волнуют меня, как первая любовь. Я теперь больше чувствую, чем думаю, больше мечтаю, чем подыскиваю слова и составляю фразы. Трудно писать без материалов, без цитат, и поэтому кое-что из того, что я так отчетливо вижу, прямо-таки ощутимо представляю себе, покажется, быть может, неясным и нереальным тем, к кому я обращаюсь. Поэтому я пишу прежде всего для тебя, моя дорогая, для моей помощницы и первой читательницы. Лучше тебя никто не поймет, что было у меня на сердце, и, вероятно, вместе с Ладей (Штоллом. – Г. Ф.) и моим седовласым издателем (Гиргалом. – Г. Ф.) дополнишь то, что будет нужно. Мое сердце и голова полны, но вокруг – голые стены. Трудно писать о литературе, не имея под рукой ни одной книжки, которую можно было бы приласкать взглядом.
Странная вообще у меня судьба. Ты знаешь, как я любил раздолье, ветер и солнце и как хотел быть всем, что живет под ним: птицей или кустом, облаком или бродягой. Но мне приходится годы, долгие годы жить под землей, разделяя участь корней. Невзрачных, пожелтевших корней, среди мрака и тлена, что держат над землей дерево жизни. Никакая буря не вырвет дерево, корни которого крепки. В этом их гордость. И моя. Я не жалею об этом, не жалею ни о чем. Я сделал, что было в моих силах, и делал с радостью. Но свет – свет я любил и хотел бы расти ввысь и хотел бы цвести и созреть как полезный плод. Ну что ж. На дереве, которое мы, корни, держался удержали, вырастут, расцветут и созреют плоды поколения новых людей – социалистические поколения рабочих, поэтов, литературных критиков и историков, которые пусть позже, но лучше расскажут и о том, чего я рассказать уже не смог. Тогда, быть может, и мои плоды созреют и станут немного слаще, хотя на мои горы никогда уже не падет снег.
Камера 267.
28 марта 1943».
На остальных четырех листках Юлек писал:
«О характере чешской литературы
Пять лет меня преследует и манит эта тема. Я отходил от нее и опять возвращался, накапливал материал, а затем снова убегал. Я немного боялся ее. Она казалась мне чересчур обольстительной, очень схожей с размышлениями о смысле истории народа, о национальном характере и, как иначе еще именуются те коллекции мыслей, весьма красочных, но в то же время очень наивных. Теперь с несколькими пригоршнями памяти вместо собранного материала я все же должен с ней рассчитаться.
Можно ли говорить о каком-то цельном характере чешской литературы?
Существует ли вообще какой-то монолитный характер у народа? На этом именно и терпят крушение. Именно потому и наивны все те рассуждения о национальном характере, что нет и не может быть цельного характера у народа, который разделен на враждующие классы с антагонистическими интересами. Подтверждений этого вывода найдешь сколько угодно. Но, вероятно, нагляднейший пример из