Последний мужчина - Михаил Сергеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Э-э! Я же сказал, не допущу! — Председатель, последние минуты молчаливо переводивший глаза с одного на другого, почувствовал свой выход.
— Да нет, ваше превосходительство, ведь он, вполне возможно, прав, — в тоне Сергея уже не было решимости. — В каждом живёт такая «нелюбовь». В разное время, в разной степени. Это как отпечатки пальцев души — в остальном все они одинаковы. Абсолютно. Настоящее равенство. И единственное. Которого и можно достигнуть, вытравив то, что увидел Антон Павлович. А ищут другое — равенство возможности «подгребать». Но тогда тем более вынужден спросить вас, — он повернулся к человеку в пенсне, — кто же вы, если чувствуете это?
— Зачем вам это? — тихо произнёс автор «Чайки». — Пусть останется во мне… И потом… — он как-то странно посмотрел на Сергея, — совершенно не понятно, как люди справятся с богатством, даже там, в вашем будущем. Судя по словам Занусси. А если постоянно думать об этом, холод опустится в любое сердце. Даже сердце Данте, так же, как и Достоевского. Ведь они — близнецы-братья и оба встретились там — в «сумрачном лесу».
— Ого! — воскликнул Меркулов. — Вы и со вторым знакомы?
— Боже, за что же вам-то такие страдания? — прошептал Тютчев, взяв Чехова за руку.
Антон Павлович, как и делал это всегда, вздохнул, освободил руку и, отойдя на прежнее место, принял ту же позу. Всё осталось по-прежнему. Ничего не произошло ни в нём, ни в великом режиссёре современности. Они были заодно. Хотя и бранились. Сергей знал это.
Неловкую паузу, длившуюся несколько минут, нарушил помощник председателя:
— Так что… с папочкой… вот-с, на великого? — словно очнувшись, быстро протараторил он, протягивая сидящему увесистый пакет. — Изволите начать-с?
— Да бросьте! — то ли почувствовав неуместность обычного тона в таком разговоре, то ли от неясности предстоящей интриги, с раздражением ответил тот. — Такое происходит, прости господи, а вы — «изволите»… — Человек в аксельбантах в предвкушении развязки потер руки. — Посмотрим, посмотрим-с, прелюбопытные последствия могут быть-с. Послушайте, почтеннейший, — вдруг, будто вспомнив что-то, он протянул руку в сторону Меркулова с Сергеем, обращаясь к последнему, — там у вас… тоже не знают, как справиться с богатством? Чем озабочены? Однако-с! А постановка-то вопроса какова! — Председатель, не отводя взгляда от мужчин, похлопал помощника по руке. — Уж мы бы управились! Решительно упра-а-авились бы! Будьте покойны-с!
— Не знают. Наши не способны, ваше превосходительство, — без сожаления в голосе ответил Сергей. — Потому что нет ответа на вопрос, которого не возникает. Как заставить их подумать о своей нищете. Подавать им должны мы, только подавать.
— Ну уж позвольте, а справедливость? — не выдержал автор «Чайки». — А борьба за неё? Напрасна? Забыть, игнорировать? А как же забота о ближних, наконец?
— Так вы же призываете озаботиться достатком! Ближних-то. Вот ваша справедливость. Вполне революционная. Только, если она мотив, помните, справедливостьу каждого своя. Фюрер понимал её как исключительно национальную. Ленин и Македонский в Древней Греции как наднациональную. Бонапарт вообще оригинал. Зато способы «заботы» до удивительности одинаковы. Добавьте равенство и замаскируйте счастьем, которого там нет. Равенство, оно ведь перед Богом и ни в каком другом месте. Всё, знамя готово! Остается обмакнуть в кровь. Цена — сорок миллионов жизней. Согласны? Тогда сообщаю две новости. Плохая — за вас это сделали другие. Кстати, друзья. И это не совпадение. Очень, очень впоследствии оценили ваши заслуги. А вторая, хорошая — вы не увидели ужаса. Вас не стало. За таким знаменем кровь, Антон Павлович, потому что цель подброшена человеку одним и тем же существом, одной силой.
— Откуда вам все известно, сударь? — Человек в аксельбантах с подозрением посмотрел на говорившего. — Недурно также узнать, откуда понасбирали сих сведений?
— Читайте Гоголя, ваше превосходительство. Письма. И дневники Толстого.
— Это который… за орденом-с, из Малороссии, — зашептал помощник, склонившись к председателю.
— Дожили! — выдохнул тот. — Почитай, лет полтораста как схоронили, а всё идут! Письма-то идут-с! — И, нарушив логику сцены вытиранием со лба пота, добавил: — Как в Петербурге-то проглядели? И почему стало душно? Душно-то как!
— В какое убийственно-нездоровое время и какой удушливо-томительный воздух мы попали, — соглашаясь, покачал головой автор «Чайки».
— Так и дыры в кровле уже нет, ваше превосходительство! — улыбнулся друг Меркулова. — Времена-то другие! Любовь наступает!
— Ах: да… то есть да-с, — с нескрываемым сожалением произнёс Чехов, устало опустив голову.
Неожиданно Сергей повернулся к нему: — Простите меня, Антон Павлович. Ради бога, простите. В конце концов, я простая необходимость, через которую можно и перешагнуть.
Тот машинально пожал плечами.
Около минуты все молчали. Что-то просилось к действию. Запах уже витал.
— Давно, с банкета, всё хочу спросить. Какая всё-таки любовь нужна была вертепу девяностых? «Юнона»? Или «Остров»? — прошептал Меркулов.
Сергей посмотрел на режиссёра, понимая, насколько важен тому ответ. Тот чуть смутился, но настойчиво повторил:
— Так какая же?
— Обе. Обе любви… и ещё множество других. К примеру, «Суходол». Да вы и сами знали это. А Толстой вовсе не гений… Но только он понял, что человек не меняется в тысячелетиях, просто хоронит воспоминания, объявляет тленом. И превращается в тень. А помощник у него страх как известный.
Меркулов взял его руку и незаметно для остальных пожал.
Не отводя глаз, Сергей еле слышно спросил:
— Ну что, Василий Иванович, будете ставить «Три сестры», пьесу, которую сам автор называл весёлой комедией? Тут и при нём?
— А разве можно… разве можно что-то поставить в этой пещере? Ведь… — Меркулов осёкся, — мудрёно… — и, не закончив фразу, заметил изумление виновника их появления здесь.
Зал был уже не зал, и аксельбанты стали просто погонами, и на столе, отчего-то нахмурясь, красовался бюст первого президента России. Помощник же стоял в отличном костюме от Валентино. Но в пещере. По-прежнему в пещере. Той самой, где он оставил Джеймса. «Вот это символы! А ты Флоренский… Тот и мечтать не мог…» — пронеслось в голове Сергея.
— Так для того вы и здесь, — с усилием взяв себя в руки, выдавил он, чувствуя, что именно это должен сказать сейчас, именно это и должен сделать Меркулов.
Режиссёр, всё ещё находясь в шоке от происходящего, выдохнул:
— Тогда… тогда уж «Божественную комедию»! Только вторую часть. Обратную проекцию! Написанную истинным «Я» самого!
Старик исподлобья и внимательно посмотрел на незнакомца, словно изумляясь бесцеремонности предложения, согласия на которое, казалось, никто у него и не спрашивал.
— Он что, сошёл с ума? — произнёс Алигьери, повернувшись к Сергею.
Тот вздохнул и посмотрел на Меркулова:
— Да нет, господин поэт. Он действительно способен. Только он и сможет. Доверьтесь.
Данте с облегчением вдруг обмяк, но тут же, выставив вперед посох, выпрямился и проговорил:
— Тогда пусть слушает! — и, поднеся развёрнутый свиток к подслеповатым глазам, начал: — Почему же у человека отнимается всё? Почему происходит такое? Почему ослепший художник в приступе безумия просит у Бога новые глаза из чистого изумруда, но так и не получает их? Почему поэт, обнажаясь, рыдает на глазах толпы, но понять его невозможно, и ничего, ничего не прощается ему? Почему, не слыша сердца, творим и обманываем каждый раз, не жалея себя? Почему, научившись покидать тело, мы неизбежно возвращаемся к умирающему своему телу? А не оставим его, зная предназначение? Гибнем вместе с ним, но ничего не меняем? Почему, не желая умирать, умираем ещё при жизни, а не признавая смерти, содрогаясь, каждый день ищем её и в тысячный раз находим? И годы людей наполнены одним — бесконечным её поиском. Страшно успешным. Так для чего мы смотрим в мир? Для чего даётся жизнь? Неужели для этого? Не может такого быть. Не может быть бессмысленным нескончаемый поток мучительных смертей. Почему скрыт от нас смысл мучительности их? И если прекрасная цель есть оправдание смерти нашей, то отчего ожидание её так нестерпимо больно? Почему каждую минуту страшного ожидания хочется закрыть глаза и остаток жизни не видеть творимое людьми? Если и есть в мире эволюция, то имя ей — эволюция зла. Бездонны глубины совести, поражённые ею. Чудовищен размах. В этом втором акте двухтысячелетней драмы, в самом начале которой были объявлены и убийца, и жертва, силы быть подобием жертвы даёт нам великая надежда, которая так часто и на глазах иссякает у рядом идущих, превращая в убийц уже их. Успешно. Раз за разом, день за днём. Всё дальше и дальше уходим мы от себя, от близких. Всё ближе подбираемся к кошмару, ожидающему нас там. Всё чаще примеряем тот единственный костюм и пару обуви, что возьмём с собой из гор нажитого в последний путь. Оставив собранное в животной гонке следующим мертвецам. И если добро в людях не есть главный багаж на пути том, а процесс его утраты неотвратим, почему не объявить вершимое правдой века сего? Дьявольским «откровением»? Быть может, тогда сознаем, кем проложен путь, и очнёмся, и распрямимся. И, встав рядом друг с другом, звуком тысяч сердец заглушим бешеный зов демонов, увлекающих нас в пропасть…