Последний мужчина - Михаил Сергеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Длинновато. Хотя мысль, опять же, не дурна. — Под аксельбантами скрипнул стул.
— И витиевато. Да-с! — вставил помощник.
— Ну, батенька, с вами не соскучишься! А как же… — Меркулов не успел договорить.
— Постойте! — перебил Сергей, сделав останавливающий жест рукою. — Кажется, кто-то… Данте Алигьери должен появиться. Обещал. Однажды. А раз обещал, значит, событие стало необходимым. Простите, может стать. Побаиваюсь этого крючконосого. Возьмет и дополнит здесь свою комедию, а многих ещё и растолкает по щелям и трясинам адовым. Да и меня не забудет, поди. Боязно. Думаю, ему небезынтересны современные последователи. Библиотека там преотличная! Я говорил уже. А недавно прочел одно из его писем и враз изменил мнение. Личное письмо, откровенное. Был грех. Издано в качестве переписки. Одна фраза меняет дух пятисот страниц. Всё-таки есть какая-то трогательность, сокровенность, но и порой чудовищность в разнице между личным в человеке и публичным, вынесенном на суд людской. В том и есть степень открытости его людям. Достигнутая в жизни высота. Насколько распахнуты двери к самому художнику. У иных открытость в молодости превращается со временем лишь в просвет. Может, вы имели в виду именно это, Василий Иванович? Нет, однако же какая ответственность в свободном праве постановки пьес без автора. На грани. И все, сплюнув, переходят. Ну, почти все. — Он замолк и погрустнел.
— Нет, моя вина в этом очевидна! — Низенький человечек, опираясь на посох и сгорбившись, появился в глубине зала и остановился, оглядывая присутствующих.
— Данте! — охнул Меркулов.
— Ваше превосходительство, позволите? — зашептал помощник.
— Ну…
— Слушаюсь. Так… вот-с. Данте, Алигьери. Нос орлиный, скулы большие, походка тихая и важная…
— Да что вы, в самом деле… о душе, где о душе?
— Минутку, ваше превосходительство. Ага, душа страстная, легко увлекающаяся ко всему прекрасному, но иногда и к дурному-с!
Данте вздрогнул.
— Это не так, — проговорил он.
— Кто сие писал? — Человек в аксельбантах повернулся к докладчику.
— Да кто же, ваше превосходительство, дружки. Боккаччо, Петрарка. Первый уже там, — он выразительно кивнул в сторону, — а второй в приёмной. Ждут-с! Позволите дальше?
Тот кивнул.
— Теперь о сердце. Сердце, способное любить и ненавидеть беспредельно! — и, кивнув на стоявшего, помощник добавил: — Каков-с! А с виду…
— Что позволяешь себе! Смерд! — перебил сидящий в кресле. — Заигрался! Не ровня и не чета тебе!
— Ваше превосходительство! — не выдержав, воскликнул Сергей. — Послушайте, что писал сам поэт в письмах! «Прочь! Прочь от человека преданного философии и правде, постыдная слабость сердца… Разве не везде я могу наслаждаться созерцанием солнца и звезд? Разве не везде я могу предаваться исследованию божественной истины?…Хотя бы мне пришлось нуждаться в хлебе насущном!» Да перед вами первый гражданин мира!
Председатель пожал плечами, и тяжёлый взгляд опустился на вошедшего:
— За Байкалом тоже мир… калачом не заманишь. Что ж, говорите о чём-нибудь, раз пришли.
— Вы правы, тысячу раз правы, молодой человек, — тыча в Сергея пальцем как ни в чем не бывало, будто и не случилось никакого оскорбительного диалога, начал тот.
Меркулов от изумления вытаращил глаза.
— Правда и добродетель должны быть видны сразу. Скрытыми быть не могут. Я же поддался соблазну ненависти… Что поделать, тяжела выдалась жизнь. Многое, ох, многое переписал бы я в «Комедии». К тому же разве можно было допустить, что негодяи, простите, потомки извратят мои начертания на вратах. Я, только я мог и обязан был подумать над этим. Не сподобился. Торопился разить священным гневом… А он плохой спутник в катакомбах совести. Вот и забрел не туда, увидел не истину, а искажённое отражение. Ведь «заблудился в сумрачном лесу…», мог бы сообразить… Но есть, есть что сказать мне и в защиту свою… Однажды в Вероне казнили пятерых. Убийц. Четверо из них в роковую ночь решились идти до конца. Золото ослепило их. Но пятый колебался, и его увлекли силой. Прочти он мою комедию, знай, что его ждёт в аду, никакая сила не помогла бы! Каждый пятый вырванный из объятий зла! Вот моё оправдание! — Он помолчал. — И всё-таки пороки человеческие заслоняли мне создания Божьи. Не то видел я в людях. — Вдруг старик замер и, воздев палец вверх, воскликнул:
— Но я понял! За семь столетий я понял, да, да. Заповедь, данная нам в раю, воспрещающая вкушение от древа познания добра и зла, не отменена! Она и ныне воспрещает видеть зло в ближнем! Способность видеть зло обезоруживает нас! Слышите?! — Старик обвел всех буравящим взглядом. — Обезоруживает! — Он с укором посмотрел на Сергея. — А вы… что пишете вы? — и, покачав головой, задумался, устремив отрешённый взор на боковую стену. Губы его шевелились. Еле слышное бормотание складывало фразы из отдельных слов: — Не меняется человек. Нет… Трус остается трусом. Подлец — подлецом… Добряк — самим собой, сколько бы ни ломала жизнь… А щедрость вовсе непреходяща. Невозможная к воспитанию…
Все в удивлении замерли. Прошло около минуты. Вдруг Данте, очнувшись от оцепенения, снова обвёл глазами присутствующих, словно вспоминая, где находится. Увидев человека в аксельбантах, старик вздрогнул. Маска отрешённости исчезла. Он медленно поднял обе руки раскрытыми ладонями вверх и громко произнёс:
— И здесь! Уже только здесь я понял, чего желало моё сердце там, что невозможно увидеть сквозь испарения зла. Не расслышать среди воплей мира. Только здесь я прикоснулся к животворному источнику в колыбели совести и решил: оживут мои страницы! Но помощника ждал я… руку из густой, ядовитой дымки. Не смел представить плоды дней последних на суд людям, ибо суд их — ничто в сравнении с собственным. Но судить можешь, только пройдя катакомбы, и до того нет дела другим смертным! — Его голос стал тише, он снова повернулся к Сергею. — Даже любимым и близким. И если удастся найти колыбель совести — прикоснёшься к источнику. Увидишь уносящий время водопад! Лишь тогда родится самый страшный и самый справедливый палач, самый бесстрастный судия. Последний мужчина твоего «я»! Последний, потому как не виден уже совсем. Заслонён, скрыт, а у иных и растоптан! Но ему слышны глаголы жизни вечной. Только он познал непостижимое разумом счастье — рождения день. Один для всех, когда просыпается в человеке удивление солнцу. Только его глазами можно увидеть восход Звезды Утренней! Дня безвечернего. Глазами последнего в роду каждого, утраченного людьми и возрожденного в плоти новой. Последнего! Ибо нет наследников у него. Никого не заслоняет боле. А вечность, безмолвие опирается на живущий без времени образ. И ждёт нас… и ждёт…
— Наша обратная проекция! — воскликнул Сергей. — А кто же мы? Что видел я, Меркулов, — он кивнул на соседа, — мой друг… кого?!
— Мы же видим злом подобия искажённые, что тьма выдаёт за образ истины. И каждый день содрогаемся, глядя в зеркало.
— Как же найти себя… истинного среди двойников?
— Только добравшись до колыбели, увидеть можно…
— А если тебе показывают… ты видишь рождение его? Своего «я»?
— Они лгут. Нет преступления, на которое не пойдут ратники тьмы, лишь бы ты поверил в рождение, стал гордиться и ценить себя! Лишь бы не сожалел ни о чем в жизни, не спускался в катакомбы, не искал убежище своё. И не ищут ведь… — взор его почти потух, — не ищут…
— А? Что делают-то? Что? — колыхнув воздух, аксельбанты задрожали.
— Поют в Ялте-с! Ваше превосходительство! — Радость помощника была неподдельной.
— Да? Ну и пусть поют.
— Так и жечь собираются!
— Та нехай жгуть! Я по-ихнему выразился?
Сергей, пропустив с открытым ртом последние фразы, наконец выдавил:
— Но где же, где она, где колыбель?
— По ту сторону гор… — устало проговорил Данте, слыша неуместный диалог, — на их обратной стороне. Там все пошло по-иному… Так же, как идёт и в каждом из нас. Но не чувствуем, стали бесчувственны… Там бесчисленные веретёна судеб, прирастая нитями свершившихся событий, одних уводят в долину таскать камни, других возносят к своему рождению! И нет иных маяков в гулких переходах, кроме факелов прожитых лет. Огня напоминаний. Его зова. Услышать надобно… Но даже не прислушиваются… не прислушиваются.
— Как попасть туда? Как, если нет сил пройти страшный путь, все ужасы лабиринтов?
— Не весь путь. Сколько сможешь. Господь не попускает испытаний более, чем выдержит человек.
Сергей растерянно оглядел остальных, с удивлением наблюдавших странный диалог, и с отчаянием забормотал:
— Но я пробовал… Я шёл… я бежал… кричал, но не смог…
— Вы забрели в чужие катакомбы, они заменили остаток пути. Вмешались, пережили за других то, что надлежало испытать им… Увидели зло в ближнем.