Harmonia cælestis - Петер Эстерхази
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не сказал бы, что этому меня научили дома.
Скорее, додумался сам. С ними все ясно — изменники родины.
Отец молчал, высказывания же матери — крайне редкие — никак не противоречили моим выводам.
Училку Варади презирали все, из чего я пришел к заключению, что все разделяют мою «концепцию личности» коммуниста. Естественно, это было не так, но поскольку мне все было ясно как «дважды два», то не было ничего естественнее и проще, чем подгонять под теорию факты — к примеру, отца Ножи Бора, который, считая себя коммунистом, был все же порядочным человеком и, кроме того, ненавидел тех коммунистов, с которыми нам приходилось сталкиваться, — словом, на деле я следовал старой как мир практике коммунистов, о чем, разумеется, не догадывался, полагая недостойным вникать в то, что я отвергал. И даже не отвергал, а выблевывал. Вы мне в глотку силком? Так я выблюю! Чем в основном и решил для себя проблему великого искушения интеллектуалов XX века. Бедный Сартр, если б он только знал…
Товарищ завуч изъяснялась фразами, которые можно было вычитать только в газетах. Другие тоже говорили нечто подобное, но нехотя, словно из-под палки. Г-н Хелмеци, которого мы обожали, тот плакал, читая Ади, — старая школа, в которой еще ценили литературу, словесность; некоторые слова он сопровождал подмигиванием: грубый натурализм оскорбляет наш трудовой народ — подмигивание! — хотя, возможно, подмигивал он только под градусом; когда же был трезв, что в принципе тоже случалось, то начинал заикаться, со-со-со, мучительно выговаривал он, со-циа-листическая наша ро-ро-ро, бедняжка, думали мы, наша родина. Учительница физики тетя Марта, убеленная сединами старушка, казалось, была единственной представительницей подевавшегося куда-то среднего класса, элегантная, утонченная пожилая дама, и притом страшно умная, таких я еще не встречал, или-или (понятия «средний класс» я, конечно, тогда не знал, средним классом для меня были «бэшники», ребята из 7/b, ну а тетушка Марта казалась мне просто родственницей по материнской линии); когда ей приходилось произносить подобные фразы, она съеживалась от боли, вся темнела, не только лицом, но всем телом, словно надевала траур.
Мы жалели ее, но боли не разделяли. Ведь фразы те были ненастоящие.
Настоящими говорила училка Варади. Они вызывали страх. И если б мы знали, что значит слово «диктатура», то понимали бы, что это язык диктатуры. Фразы были пусты и, казалось бы, ничего не значили, но в них чувствовалась угроза. Швыряя в нас этих словесных монстров, эти пудовые мыльные пузыри, она наблюдала, не пикнет ли кто из нас, и, если такой обнаруживался, набрасывалась коршуном и волокла в директорскую.
Но директриса, ее звали тетя Шари, была человек порядочный и защищала нас как могла. Она была строгая, что пыталась маскировать еще большей строгостью. И если писала в дневник замечание, мама воспринимала это как похвалу.
33Во время экскурсии в Вертеш жара стояла невыносимая. Глаза невозможно было открыть. От раскаленного воздуха першило в глотке. Я помню траву, поникшую, желтую, выжженную, будто в августе или в Болгарии. Мы с Баранем после футбольного матча — в сатиновых трусах, босиком — стояли на краю поляны за каким-то чахлым кустиком и мочились.
В то время мы уже не писали, как малолетки, и даже не брызгали, как пацаны, а отливали, как взрослые парни. Хотя какая тут разница — отливать, брызгать? Наверно, не большая, чем между селедкой и сельдью. Что та соленая, что другая. Отовсюду шел пар: от него, от меня, от земли, от мочи. У меня вдруг возникло желание соединить струи пара, почувствовать жар — снизу, сверху, жар от земли и мой внутренний жар, жар мочи, моей собственной. Я выставил ногу вперед, приподнял, по-балетному выгнул стопу и нацелил на нее свой брандспойт. Меня охватило неописуемое блаженство, я словно бы слился с природой и вместе с тем как бы вернулся в себя. До меня долетел резкий запах. Барань настолько опешил, что на мгновенье прервал струю, короче описался. Мы рассмеялись.
Он тоже приподнял ногу.
И мы, не сговариваясь, робко и как бы случайно, по недоразумению (и уже без смеха), нацелили струи на ноги друг друга. Мы словно к земле приросли, замерли в изумлении, ошарашенно глядя на пресекавшиеся желтые струи. Как горячо-то! И даже слегка пощипывает! Как будто мы с ним купались в содовой! Или в шампанском — я тогда уже знал, что такое шампанское. Ну прямо как Нефертити или, как там ее, Носферату? нет, Клеопатра! правда, та купалась в молоке ослицы, в любом случае было в происходящем что-то возвышенное, что-то царское, как будто моча была жидким золотом, источником нашего царственного величия.
Барань был неотесанным и угрюмым увальнем, оказавшимся в нашем классе, дважды оставшись на второй год; в ту пору он уже играл в основном составе команды газового завода, был парень тупой как пробка, но безобидный. И теперь, направляя свой вентиль на мою ногу, он вел себя с таким тактом, с такой деликатностью, даже с застенчивой симпатией, что я его просто не узнавал. (Собственный пенис сделал его целомудренным…) Ничто нас друг с другом не связывало, даже футбол — как профессионал, в школьной команде он не играл, «бэшники» из седьмого дали ему отлуп. Против чего я не возражал. Но когда мы играли вместе, как теперь на лугу, он вел себя сдержанно, физическим преимуществом не злоупотреблял, опираясь только на технику.
В остальном был большим балбесом.
Рассказывали, будто училке Варади он предложил как-то познакомить ее с мужиком.
— Старик! Посмотри на ее буфера! И все время одна! Все время со своей партией! И нас достает постоянно! Да разве же это дело, старик?
Свое предложение наводящей на нас ужас училке он сделал с такой милой миной и так раздумчиво, что можно было подумать, будто речь шла о благотворительной акции, о помощи ближнему — мне такое и в голову не пришло бы, — и он как раз тот человек, который мог бы помочь ей. Училка набросилась на него, собираясь измордовать, но Барань — якобы — этого не позволил, схватив ее за руки. Теннисный мяч, надо заметить, он бросал дальше всех, на 72 метра. Я — всего лишь на 28, но и тем был весьма доволен. Госпожа Варади выбежала из класса в слезах. Но в это поверить я не могу, училка Варади никогда не плакала. Хотя буфера — это факт, тут ничего не скажешь! Тем не менее из школы Бараня не поперли, потому что к директору явился его отец, активист рабочей охраны, и дело замяли, хотя сына он не видал десять лет, Барань жил с матерью, которая посещала все матчи, даже когда он играл в провинции, ходила на тренировки, где напивалась в стельку, и Бараню приходилось тащить ее домой, что он делал всегда без малейших упреков.
Привалившись плечами друг к другу, мы продолжали пересекаться. Иссякли мы почти одновременно, в чем тоже был элемент деликатности, я полуобернулся к нему, он — ко мне, и мы прикоснулись друг к другу. Нечто вроде беглого поцелуя. Дружеского рукопожатия. Для меня, видимо, было важно, что о своем органчике я мог думать как о независимой от меня личности, самостоятельном существе, возможно, и симпатичном, но за которое руку на отсечение я не отдал бы, не стал бы за него отвечать, во всяком случае головой, а если и стал бы, то как за товарища, с которым мы в общей компании.
Барань такими вопросами явно не мучился.
— А сика у тебя что надо, — бросил он, сказав это так, как будто я был девчонкой, и мне это понравилось, я почувствовал в этих словах что-то лестное.
34Дедушка моего деда, тот самый много раз упомянутый уже карлик, верный человек императора Франца Иосифа, был на короткой ноге с братом последнего, несчастной судьбы императором Максимилианом (или, проще, Максом), который, вняв долгим увещеваниям Наполеона III, принял мексиканский трон, после чего французы бросили его на произвол судьбы, он героически сопротивлялся, но в 1867 году, как раз в год австро-венгерского Соглашения, был расстрелян мексиканскими республиканцами. Однако еще до того его навестил мой прапрадед, и хотя антрекот а-ля Эстерхази (точно так же как улица Пушкина, бывшая Эстерхази) был назван не в его честь, аппетитом он отличался отменным. Но Мексика подкосила даже его. И дело было не в местных деликатесах — гастрономических приключений мой прапрадед никогда не чурался, ни черной, обугленной кукурузы, ни обжаренных гусениц, по вкусу и консистенции столь неожиданно напоминавших родные шкварки и позволявших весело — ибо в этом неожиданном совпадении было что-то забавное — наводить мосты между дальними континентами… дело было не в этом, а, быть может, в способе приготовления? в своеобразных центральноамериканских представлениях о гигиене? или в желудочной флоре? может быть, подкачали старые добрые венгерские бактерии в непривычной для них обстановке? — как бы там ни было, на следующий день мой прапрадед не мог проглотить ни куска. Потерял целых пять (!) килограммов. Что в прошлом веке было сущей трагедией — не то что в наши гнилые, лишенные всяческого катарсиса диетические времена. В свое время похудеть для настоящего венгра считалось позором!