Избранные сочинения в пяти томах. Том 4 - Григорий Канович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Спроси у Левки, – каждый день напоминала мне мама. Она по-прежнему была убеждена, что все евреи должны быть заодно, и я не спешил ее разочаровывать и подрывать веру во всесилие еврейского единства.
Меня самого заботило, написала ли Розалия Соломоновна письмо в Москву или еще до сих пор пишет. Раз обещала, то обязательно напишет. Напишет и пошлет.
Я мог ждать, а вот мама больше не могла. Ей хотелось, чтобы письмо поскорей прочли в Москве и прислали ответ. И, конечно, хороший. Но что бы ни случилось с отцом, она должна знать правду. Неизвестность ее страшила и угнетала. Мне же казалось, что торопиться нечего – в столицу, наверное, каждый день прибывают поезда, битком набитые такими письмами-прошениями. Пока их разберут, пока на все ответят, глядишь, и война закончится, и те, кто уцелел, остался в живых, вернутся домой. Разве не лучше – не знать и ждать. Ведь пока не знаешь, надеешься. Надежда, пусть и напрасная, порой слаще правды.
Я не сомневался, что отсюда, из этой наглухо захлопнутой степными сквозняками западни, письма никогда и никуда не доходят; мне казалось, что они улетучиваются по дороге, что зимой их заметают метели, а весной они истаивают, как снег на вековых курганах, и простодушные, изнывающие от жажды тушканчики вылезают из нор и тычутся мордочками в разлитые строки и предложения, как в лужицы, и слизывают все до последней запятой.
Не было у меня сомнений и в том, что и сюда почтальоны никому ниоткуда писем не приносят. С того дня, как мы появились в этом кишлаке, я ни одного почтаря в глаза не видел. Почту в колхоз доставляли с оказией, когда по всей округе собирали новобранцев и усаживали их в крытые брезентом грузовики, или когда кто-нибудь из начальства возвращался из области с какого-нибудь слета или съезда. Каждая весть, добрая или дурная, добиралась по степи до заброшенного «Тонкареса» с большим опозданием. Похоронку на Ивана Харина привез из Джувалинска председатель Нурсултан Абаевич. Поехал на праздник урожая и под расписку взял ее в военкомате. Он долго, очень долго держал эту бумагу в колхозном сейфе вместе со всякими почетными грамотами за досрочно проведенные посевные кампании, за перевыполнение плана по поставкам государству зерновых и продуктов животноводства, а также с пожелтевшими квитанциями о сдаче партвзносов, скрывал ее от Хариной и отдал страшное извещение только чуть ли не через полгода после гибели Ивана. Этого тетя Аня Нурсултану Абаевичу простить не могла, перестала даже с ним разговаривать. Но, по-моему, он поступил правильно – не хотел, чтобы Харина рвала на себе волосы. Председателю Нурсултану, видно, ее спокойствие было дороже, чем правда. И я бы на его месте, наверное, не отдал бы похоронку – меньше знаешь, спокойнее спишь…
– Спрошу, обязательно спрошу, – пообещал я.
Мама попыталась улыбнуться, но глаза ее вдруг подозрительно засверкали и по распаханному морщинками лицу потекли слезы. Она их не вытирала, и жаркий степной ветер медленно осушал ее бледные щеки.
Как назло, Левка который уже день в школу не приходил, и я решил подкараулить его на Бахытовом подворье. Уже садилось солнце, когда я увидел, как он, перебирая своими длинными, как у аиста, ногами, обутыми в ладные довоенные ботинки, быстро шел к нужнику.
Я поздоровался с ним, но он не ответил.
– Здравствуй! – повторил я громко.
– Здравствуй, здравствуй, – выплюнул он, как лузгу, свое приветствие.
– Я хотел тебя кое о чем спросить…
– Потом, потом! Пос…ть по-людски не дадут…
Пока Левка справлял нужду, я крутился около высохшей деревянной будки. В ее стенах зияли большие щели, кое-где законопаченные клоками овечьей шерсти; проржавевший лист жести заменял крышу; чуть поодаль от нужника росли высокие лопухи, листьями которых охотно, вместо бумаги, пользовались жильцы и случайные прохожие.
– Розалия Соломоновна обещала моей маме написать письмо в Москву. Ты не знаешь – она написала? – бросился я с головой в омут в надежде на то, что мне удастся выудить у Левки хоть какую-нибудь новость.
– Письмо? – переспросил он.
– Может, Розалия Соломоновна заболела?
– Во-первых, она не Соломоновна, а Согомоновна. Дедушку по-армянски звали Согомон, а не Соломон. Понятно? Во-вторых, ни о каком письме я ничего не слышал. В-третьих, ей сейчас не до писем. У мамы приступ, – насупился Левка, застегнул ремень, сплюнул сквозь зубы и двинулся к хате.
– А что у Розалии Со… Согомоновны? – успел я спросить Гиндина.
– Голова болит. Гипертония, – бросил тот и скрылся.
Ни мама, ни наша хозяйка Анна Пантелеймоновна сроду не слышали о такой болезни. О чахотке и сыпняке слышали, о воспалении легких и желтухе – тоже, но о гипертонии никто не слышал.
– Это не опасно, – сказала тетя Аня, – от головы не заразишься.
– А может, ей помощь нужна, – робко возразила мама.
Ни председатель Нурсултан Абаевич, ни мама Беллы Варшавской, в прошлом продавщица продовольственного магазина из Борисова, ни сердобольная Гюльнара Садыковна не знали о такой напасти. Все слова, которые жили в мазанках и на подворьях, были просты и понятны, как утренний крик петуха или ржание Кайербековского рысака. Подобно общеизвестным злакам и цветам, в «Тонкаресе» произрастали только старые сорта слов, новых слов тут не высаживали и не выводили; иногда, правда, они залетали в кишлак невесть откуда, но не приживались и быстро увядали, ибо здешние жители вполне обходились теми, которые в этих глухих местах испокон веков росли без окучивания и полива, без прополки и удобрений.
Не распространялся о болезни мамы и Левка. В школу не ходил, ни с кем не общался, сидел у постели матери, читал ей стихи или помогал по хозяйству старику Бахыту, который от всех болезней признавал только одно-единственное средство – бараний жир.
Растопи, мол, с вечера, натри хорошенько больное место – и хворь как рукой снимет.
Доктора в кишлаке не было, и спрашивать, как лечить больную, было не у кого.
– Что с ней? – допытывалась у Бахыта Гюльнара Садыковна.
– Башка шибко болит, как у твоего Шамиля с перепоя.
Болезнь Гиндиной очень расстроила директрису. Она и раньше заботилась о музыкантше. В праздник Первомая устроила ее выступление в школе. Замерев от счастья, как Мамлакат на сталинских коленях, Гюльнара Садыковна из первого ряда, как зачарованная, слушала игру Розалии Соломоновны.
Номера торжественно объявлял Левка:
– Иоганн Себастьян Бах. Адажио!
Казашата, как вспугнутые степные птицы крыльями, гулко и дружно хлопали в ладоши.
– Моцарт. Прелюд, – пламенно бросал в притихший красный уголок школы Гиндин.
Или:
– Чайковский. Этюд.
Счастливая Гюльнара Садыковна после концерта даже умудрилась выцыганить для Розалии Соломоновны у прижимистого Нурсултана Абаевича вознаграждение – килограмм сливочного масла, корзину яиц, баночку меда и кулек муки грубого помола – и пригласила председателя на следующий концерт – в честь Великого Октября. Только бы Розалия Соломоновна не подвела – скорей бы выздоровела.
Стыдясь своей назойливости, Гюльнара Садыковна справлялась о состоянии больной не только у своего ученика, но и у старика Бахыта. Левку же она на время болезни его матери освободила от уроков. Все равно никто в классе не мог с ним сравниться. В ленинградской десятилетке он был отличником и мог, чего доброго, в любой момент заменить саму Гюльнару Садыковну.
Особенно силен Левка был в русской литературе и географии. Он не упускал случая, чтобы похвастать своими знаниями перед первыми красавицами класса – Зойкой и казашкой Галией. Он ни с того ни с сего выходил к доске, вскидывал свою остриженную голову и принимался под одобрительные кивки Гюльнары Садыковны громко декламировать стихи про медного всадника и про ужасное наводнение, которое чуть не смыло его родной город, построенный еще Петром Первым. А еще Левка обожал устраивать всему классу экзамены – требовал, чтобы ему без запинки называли столицы или самые большие реки тех стран, о которых никто из его однокашников и ведать не ведал.
– Столица Перу! – выкрикивал он, заранее предвкушая победу, и вперял в свою жертву горячечный взгляд игрока. – Варшавская! Ну?
Белла моргала своими длинными, бесцветными, как крылышки водомерки, ресницами и обиженно надувала губки: почему, мол, в этом кишлаке я должна знать, что за столица в каком-то там Перу.
– Гирш! Столица Перу! – громовым голосом повторял Левка, упиваясь своей ролью экзаменатора и с презрительным великодушием даря невежде еще минуту на размышление.
Я хлопал ушами и многозначительно отмалчивался.
– Лима, – выдержав паузу, сокрушал Гиндин наше молчание. – А самая большая река Бразилии?
Гробовое молчание. Мы не знали, какая самая большая река в Казахстане, а он – в Бразилии…
– Амазонка, дундуки!
Болезнь Розалии Соломоновны на время прервала географические пытки над нами. Левка сиднем сидел с матерью и на тетрадных страницах рисовал огрызком карандаша то продолговатый череп Бахыта, поросший по бокам венчиком жестких поросячьих волос; то голову его задумчивого ишака с огромными глазами; то заснеженное седло Ала-Тау, на котором восседала свинцовая туча.