Избранные сочинения в пяти томах. Том 4 - Григорий Канович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ждал чудодея и я, юный разведчик, как в шутку меня называла тетя Аня. Хотя после того, как ошпарила Кайербека, она и дала зарок никогда не переходить Бахытову границу, все-таки очень интересовалась тем, что там, за этой границей, происходит, и регулярно засылала на сопредельную, недружественную территорию своих шпионов.
Болтая ногами, я делал вид, будто вышел во двор не подслушивать, не шпионить, а для того, чтобы подышать свежим воздухом.
Я сидел на частоколе, рассеянно прислушиваясь к разговору, и от того, что улавливал мой слух, мою не изощренную в житейских передрягах душу охватывало смятение; я никак не мог постичь своим скромным, не приученным к хитросплетениям новой жизни умом, за какие такие тяжкие преступления арестовали учителя математики Шамиля и сослали в Казахстан; навсегда разлучили со своей родиной. Что же он такое натворил? Разве тот, кто учит детишек грамоте – чтению или счету, – может кому-нибудь навредить?
Я пытался представить на месте Шамиля моего любимого учителя Хаима Бальсера, которого на виду у всех учеников вдруг прямо с урока выводят под конвоем из класса, сажают в товарный поезд и увозят куда-то к черту на кулички, за тридевять земель от Литвы, и заставляют в глухом селе заниматься дойкой коров в хлюпающем навозной жижей хлеву и грузить на телегу для отправки на молокозавод полные бидоны…
Я никак не мог взять в толк и то, что приключилось с лекарем и хиромантом Иржи Кареловичем Прохазкой. В чем состояла его вина? Почему, вместо того, чтобы лечить больных, он вынужден по воскресеньям в колхозном клубе играть всякие танго и вальсы? И уж совсем мне было непонятно, за что в этих снулых степных кишлаках всех пришельцев старожилы называли не иначе, как врагами народа? Получается, что и я – враг народа, и мама, и Анна Пантелеймоновна, и Левка с Розалией Соломоновной, и даже лупоглазая отличница Белла Варшавская. Бабушка Роха врагами народа – сейним Исроэль – считала клопов и тараканов, которых в местечке травили чем попало, и плотника Болесловаса, сквернослова и пьянчугу, обвинявшего всех евреев в том, что они христопродавцы – кому-то якобы по дешевке продали Христа – и что, если их не изгнать из Литвы, то они ее обязательно продадут русским.
Не знаю, как в других семьях, но в нашей никто ни Христом, ни Литвой не торговал. Что правда, то правда: бабушка торговала гусиным пухом и пером, но за такую торговлю никого ниоткуда не изгоняли.
Мне в Литве было хорошо, и я никому не собирался ее продавать. В том моем обжитом мире, оставшемся за ледяными отрогами Ала-Тау, правили бабушка Роха – вся в гусином пуху, как яблоня в цвету, и тихий Господь Бог, а не буян и сквернослов Болесловас. Там мне каждый день внушали, что без их ведома и благословения ни солнце не всходит, ни реки не текут, ни трава не зеленеет. Все, что творилось на белом свете, происходило по их воле (Всевышний без бабушкиной помощи сам не справлялся). По их воле меня карали и миловали, выгоняли из дому и усаживали за накрытый белой, как душа праведника, скатертью стол.
Я и сейчас – наперекор всему – продолжал верить, что и тут, в этом колхозе, всеми делами правит не председатель Нурсултан Абаевич с его женами и любовницами; не объездчик Кайербек с его сплетенным из проволоки кнутом; не Гюльнара Садыковна, похожая на любимицу Сталина Мамлакат, а он, Господь Бог, хотя после смерти моей бабушки Он и осиротел, остался без помощницы. Я искренне верил, что не лекарь и хиромант Иржи Карелович Прохазка, играющий по воскресеньям в колхозном клубе танго, а Всевышний поможет Розалии Соломоновне встать на ноги и на Октябрьские праздники выступить в школе. Ведь Он, наверно, и сам ее не раз слушал и вместе с ангелами, подыгрывавшими Гиндиной на своих сладкозвучных лютнях и арфах, восхищался ее игрой. Что с того, что на земле не слышно, как Всевышний хлопает от восхищения в ладоши? Мало ли чего на земле не слышно?
Я и Левке говорил, что Бог поможет его маме, но он только смеялся надо мной. Мол, только дураки верят в эти сказки.
Пока я думал о бабушке, о Боге, скрипнула дверь Бахытовой хаты, из нее колобком выкатился Иржи Карелович, и первым к нему подбежал искрящийся нетерпением и недобрыми предчувствиями Гиндин.
– Товарищ… товарищ доктор, – запинаясь, обратился Левка к Прохазке и от волнения проглотил свой вопрос.
– Вашу маму, молодой человек, хорошо бы в госпиталь… – произнес Иржи Карелович. – Прямой угрозы жизни на данный момент нет. Но, как говорили тобольские чекисты, береженого Бог бережет.
– Спасибо, – выдохнул Левка.
– Не стоит благодарности, молодой человек. Я с вашей мамой душу отвел. Столько лет ни с кем не говорил ни о Сметане, ни о Дворжаке. Господи, что это была за музыка! Моя прабабушка, царствие ей небесное, была с ними знакома. Она их называла по имени: Бедржих и Антонин, а они ее – Ганнушкой и при встрече целовали руку… Дворжак даже за ней увивался немножко… Она меня и моего младшего брата Инджиха через Карлов мост водила в Оперу на «Проданную невесту»…
Прохазка вдруг забыл про всех: и про Розалию Соломоновну, нуждавшуюся в госпитализации; и про Левку, испуганно пялившегося на лекаря и хироманта, помолодевшего от воспоминаний; и про Шамиля, больше озабоченного своим промахом – невольным намеком на Сталина, чем состоянием здоровья музыкантши; и про настороженного Бахыта, болотное молчание которого только изредка нарушалось лягушачьим попыхиванием самокрутки.
– А пока… пока, товарищ доктор, что делать? – деланно бодро спросил Левка, вернув Иржи Кареловича с Карлова моста и пражской Оперы на захламленное Бахытово подворье.
– Что делать? – вздохнул Прохазка и взъерошил свои редкие седые волосы. – Соблюдать постельный режим, принимать лекарства.
– Какие лекарства? – удивился Левка.
Иржи Карелович скороговоркой принялся перечислять то, что сберег в своей памяти с тех благословенных времен, когда он был студентом медицинского факультета Пражского университета и ходил, как его прабабушка Ганна, в Оперу на «Проданную невесту»: боярышник, чемерица, пустырник, омела… В устах Прохазки названия трав звучали, как отрывки из оперных арий, которых не слышали ни горожанин Левка, ни выросший в горном селении на Кавказе Шамиль, ни угрюмый Бахыт.
– Можно еще обыкновенный чеснок, – прибавил к своему перечню Иржи Карелович. – Отвар свеклы, пожалуй.
– Чеснока для Розы не жалко, – пробубнил старый охотник, – лишь бы помог.
– Пиявки, конечно, лучше, – вспомнил Прохазка и сложил лодочкой-плоскодонкой свою фетровую шляпу. – Отсосали бы кровь, и полегчало бы. Но вокруг – ни одного пруда, одни высохшие арыки. Может, кто-нибудь в Джувалинск поедет и привезет баночку…
Иржи Карелович засуетился, сунул под мышку фетровую шляпу, перекинул через плечо дорожную сумку и затопал было к рысаку, но вдруг возле Левки остановился, потрепал его морщинистой рукой по спине и пробормотал:
– Пока живешь, ко всему, дружок, надо быть готовым…
Шамиль подвел к лекарю и хироманту скакуна, помог гостю взобраться в седло и сам ловко продел ногу в стремя.
– Ждем тебя, Бахыт-ата, в воскресенье в клубе на танцах!
– Рымбаев не танцует, – осклабился тот.
– Извините, можно еще о чем-то вас спросить? – произнес Левка, когда Шамиль натянул поводья.
Никогда я не видел Гиндина таким растерянным и в то же время равнодушным. Казалось, все, о чем только что говорил Иржи Карелович, не имело никакого отношения к его маме: и эти травы с их причудливыми названиями, и эти пиявки…
– Спрашивай, спрашивай, – зачастил Прохазка.
– Она… не умрет?
– Все когда-нибудь умирают, – ответил лекарь и хиромант. – Но будем надеяться, что твоя мама поправится. Мы с ней договор заключили: как только она встанет на ноги, то приедет к нам в колхоз и даст в клубе концерт – сыграет Сметану или Дворжака, и я снова, как в детстве, пройдусь с прабабушкой Ганной по Карлову мосту.
Прохазка поперхнулся своими воспоминаниями, вытер крохотным кулачком слезящиеся глаза, Шамиль снова натянул поводья, и послушный рысак молодцевато рванул вперед, оставив позади смятенного Левку; Бахыта, погруженного в молчание, как в трясину, и юного разведчика, торчащего на частоколе, словно глиняная крынка.
Не прошло и недели, как Розалия Соломоновна и Левка остались одни.
К Рымбаеву, как это и бывало в конце короткого и безоблачного бабьего лета, прикатило районное начальство – военком и начальник отдела внутренних дел. Бывшего рядового конвойной команды Бахыта Рымбаева с ними – майором и подполковником, страстными любителями перепелиной охоты – свел проныра Кайербек.
Старый охотник был в степи для районных начальников незаменимым поводырем, прекрасным учителем, понаторевшим за долгие годы в охотничьем промысле. Он лучше всех в округе знал все заветные места скопления перепелов и куропаток, слетавшихся по осени на убранные бахчи, на обширные ячменные поля в ближних предгорьях. Не было ему равных и в том, как управлять своенравным беркутом. Компания обычно отправлялась в степь на охоту с ночевкой, прихватив с собой обильную снедь и выпивку. Осторожный Бахыт даже на Севере в трескучие морозы водки не пил и никакой дичи не ел. Всю свою добычу он не без умысла отдавал начальству, которое затем выхвалялось перед родичами и подчиненными своей удачливостью и меткостью.