Последний юности аккорд - Артур Болен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я увлек ее за собой в свою комнату, прижал палец к губам.
– Тихо… Директор. Близко. Проверяет.
Нина смотрела на меня, открыв рот. Одной рукой она сжимала на горле кружевной воротник сорочки, другую я держал крепко. За окном раздались шаги, приглушенно что-то пробубнил директор, ему виновато отвечала старшая пионервожатая. Потом голоса удалились и я сел на кровать.
– Ну, полный… абзац. Посидели, называется, выпили…
Я рассказал Нине все. Она ахнула всего один раз, когда я рассказал, как директор просунул свою глупую башку в окно.
– Так и хотелось трахнуть ему по макушке бутылкой!
– Что же теперь будет? – спросила Нина, присаживаясь на стул.
Я упал спиной на подушку и развратно раскинул ноги.
– А хрен его знает. Гордейчик будет отвечать за всех. Ты-то как? Почему не спишь? У тебя выпить есть?
Нина испуганно помотала головой.
– Жаль. Слушай, а правда, что у тебя папа без пяти минут академик?
– Он член-корреспондент, профессор.
– Ух, ты! А правду говорят, что ты хорошо играешь на рояле?
– Посредственно, – улыбнулась Нина. – Хорошо играют немногие.
– А «Лунную сонату» можешь сыграть?
– Давно не играла, но думаю, смогу.
– Здорово. А я на гитаре умею. На блатных аккордах. «Колокола» – слыхала?
Нина помотала головой.
– «Песнь про американского летчика». Тоже не слыхала?
– Кажется… что-то, – неуверенно пробормотала Нина. – Я мало знаю современную эстраду…
– Это не эстрада, – возмутился я. – Это дворовая лирика. Знаешь как круто? «Я по проклятой земле иду, гермошлем захлопнув на ходу», – напел я негромко. – Не слыхала? Нет? Жаль. А я петь еще люблю. У меня хороший голос, правда. Я спою тебе как-нибудь, ладно?
– Ладно, – обрадовалась Нина. – Я с удовольствием послушаю вас.
– Ну вот что, – грубо прервал я. – Все. Хватит. Никаких «вы». Скажи мне: «Ты славный парень, Майк»…
– Ты… славный парень, Миша.
– Ты мне нравишься.
– Ты… мне нравишься, – произнесла, склонившись, Нина и, видимо, зарделась, но в темноте все равно не было видно.
– А что? – спросил я безжалостно – Правда нравлюсь?
– Правда, – сказала она и подняла голову. Взгляд ее был прям и прост. Теперь зарделся я.
– Ну ладно. Ты мне тоже нравишься. Ты красивая. Только робкая очень. Ты кем будешь, когда закончишь факультет?
– Я еще не решила. Иногда мне кажется, что я хочу стать следователем. прокуратуры. А вы… а ты?
– Я буду писателем, – сказал я небрежно. – Хорошим писателем. Лауреатом Нобелевской премии.
– Вы пишите? – благоговейно ахнула Нина, закрыв рот ладошкой.
– Пока нет… Так, для себя… А ты правда бегаешь по утрам?.. Ну ладно, это я так… А ты правда отлично говоришь по-французски?
– У меня был хороший учитель.
– Скажи что-нибудь! Пожалуйста.
– Мусье, желемон шпа си жю! – простонала она и мы засмеялись как ненормальные; я даже с кровати упал к ее ногам и она помогла мне подняться. Славная это была минута. Я посмотрел ей в глаза и понял, что теперь мы точно будем на ты. Спать совсем не хотелось. За окном уже светлело. Я достал из чемодана кулек слипшихся конфет, Нина принесла из своей комнаты кипятильник и через десять минут мы пили индийский чай с «подушечками» и с печеньем, и болтали, болтали без умолку обо всем на свете, пока Нина не глянула на часы и всплеснула руками:
– Боже мой, через два часа подъем, а мы еще ни минутки не спали!
Мы быстро убрали стол и Нина ушла к себе в комнату, а я открыл Герберта Спенсера на середине и долго-долго вымучивал одну-единственную страницу, ничегошеньки не понимая в его строгих силлогизмах, но тем не менее испытывая нежную снисходительную любовь к этому старому, английскому ворчуну, который думал всю жизнь, но так и не понял главного: что хорошая выпивка, красивые женщины и молодость перевесят все книги на свете.
Я прилег около семи. На двери уже лежал солнечный квадрат, где-то прогрохотал автобус, сороки устроили в кустах шумную потасовку… Я закрыл глаза и вспомнил Наталью, вспомнил хнычущую Люду, испуганную Нину в ночной рубашке и подумал: как хорошо, сколько вокруг хороших девушек и женщин и все они готовы в меня влюбиться. И от этого мне стало так легко, тепло и приятно, как будто нежные женские руки подхватили меня, как будто красивые женские лица склонились надо мной, как будто их душистые густые волосы укрыли меня… Я улыбнулся им благодарно и упал в глубокий, но, увы, короткий сон.
– Я помню тот вечер, – сказал Славик. – Между прочим, когда мы все разбежались, директор вылил недопитую бутылку водки прямо Ажойчик в сумку с одеждой. У нее в комнате еще неделю стоял сивушный запах. Алка хотела даже на него жаловаться. А Ленка Агафонова ночью пришла ко мне вместе с Людкой, и мы до утра рассказывали друг другу анекдоты.
– А я читал стихи на веранде, – сказал Андрей, – а потом пришла Ажойчик и принесла бутылку вина, но я не стал пить. Она удивилась и ушла.
У ребят просветлели лица. Мы завздыхали. Между тем наступил уже полдень. Солнце довольно сильно припекало, и мы скинули с себя куртки. Славка принес сухого валежника и бросил его на угли. Бледный огонь без дыма вспыхнул через минуту. Усевшись поудобнее, я продолжал с энтузиазмом.
– Утром на летучку директор пришел в каком-то пафосном настроении. Он не стал орать сразу. Он был бледен и задумчив. Тихо спрашивал, тихо отвечал и все что-то чиркал в своем блокноте. Казалось, он не спал всю ночь и вынес из вчерашнего происшествия какое-то новое, трагическое понимание жизни.
– Итак, – начал он скорбно, – вчера в лагере произошло ЧП.
Мы потупили головы. О ЧП знали все. Директор поднялся, вышел из-за стола, скрестил руки за спиной, нахмурился. Он заговорил негромко, устало о высокой ответственности педагога в советской стране и я почти уверовал в мирное решение дела. Однако вскоре Эразм начал распалять себя обидными и совершенно ненужными воспоминаниями о вчерашнем деле, и голос его окреп, взор воспламенился. Он стал похож на фюрера из какой-то документальной ленты, который самовнушительно доводил себя до истерики. Скоро он перешел на крик. Минут пять он изрыгал угрозы на наши грешные головы, которые склонялись все ниже и ниже и, наконец, замолчал, сорвав голос. Головы поднялись и завертелись. Заскрипели стулья, зашелестели блокноты. Никто особенно и не испугался: слишком много вчера было виновных, слишком мало в лагере было пионервожатых, чтобы можно было всерьез опасаться массовых репрессий. Эразм это понимал, конечно, и страдал от бессилия.
Вернувшись в отряд, я бесстыдно залег спать, а днем, в тихий час, за