Последний юности аккорд - Артур Болен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Пить спиртное в лагере категорически запрещается, – сразу и с пафосом заявил он.
Мы невинно молчали, как будто речь шла о вещах совершенно невозможных в нашем благородном обществе. Эразма это рассердило.
– Повторяю для всех, – сказал он, напирая на последнее слово и обращаясь главным образом к Андре, самому мятому из нас. – Запрещается. Категорически.
– Даже пиво? – буднично спросил Славик, чтобы хоть как то разрядить обстановку.
Простой этот вопрос разозлил директора окончательно.
– А что пиво – не алкогольный напиток? – воскликнул он, машинально ища на столе карандаш или ручку. – Я же русским языком сказал: никакого спиртного! Ни пива, ни вина, ни водки. У нас дети! Вы что на курорт сюда приехали?
– А курить можно? – опять буднично спросил Славик, и кто-то за столом хихикнул.
Директор с треском разломал карандаш, вздрогнул, выбросил остатки в урну и попытался успокоиться.
– Курить можно. В своей комнате. Или в лесу. Короче, чтоб не при детях. Педагогов у нас на все отряды нет. Сами будете управляться. По два человека на отряд. За детей отвечаете головой. В прямом смысле, понятно? Что-нибудь, не дай Бог, случится – тюрьма. Ясно говорю?
Пионервожатые переглянулись и зашумели. Всего нас было человек двадцать. В основном, как нас и предупреждали, девушки. Из мужского пола, кроме нас, присутствовал молодой крепкий дядька в нейлоновой, спортивной форме, с простым курносым лицом, и толстый насупленный паренек в безобразных круглых очках, который настойчиво пытался придать своему безвольному пухлому лицу надменное выражение – мешали великоватые очки, которые то и дело съезжали у него с носа вместе с надменной гримасой, и оттопыренные уши, про которые он несомненно помнил всегда, потому что беспрестанно и бессознательно приглаживал их ладонями. Спортсмена – лагерного физрука— звали Володей, но мы сразу нарекли его Жеребцом. Уж не знаю, почему мы его запрезирали. Был он весел, приветлив, прост и доверчив. С нами в первый же день попытался подружиться и никак не мог понять, почему мы все время переглядываемся в его присутствии, усмехаемся и обмениваемся с серьезным видом бессмысленными фразами, вроде: «Дегро – это последняя стадия приятца, за которой начинается небытие». Бедняга догадывался, что ему не хватает интеллектуальной мощи, чтобы стать с нами на равных, и ударился было в чудовищный высокопарный вздор, который сам он идентифицировал, как мучительные философские искания, но понял по нашим испуганным лицам, что свалял дурака, и перестал мучаться и нас мучать. Ему хватило смирения и простодушной мудрости, чтобы принять как должное наше духовное неравенство, больше он не заводил разговоров про Толстого, зато он неплохо играл в футбол и волейбол и, главное, не обижался и не злился на нас даже тогда, когда мы были достойны хорошей трепки.
Очкастого описывать трудно и незачем: его надменность никто не замечал и даже имени его никто не помнил. Говорили про него так: «Этот му…ак в очках». С него было и этого довольно.
В первый день нас разделили по отрядам. Собственные пожелания не учитывались, да у меня, признаться, их и не было: мне достался восьмой отряд, Славке – пятый, а Андрюхе – четвертый. Славке в напарницы досталась стройная миловидная девушка Наташа с исторического факультета, а Андре – горбоносая поджарая Света с юрфака. Мне же в напарницы дали волоокую чернобровую черноволосую Нину Социалидзе. Фамилия меня сразила наповал. Когда ее огласили, Андрюха засмеялся самым безжалостным и бестактным образом. Директор рассердился.
– Что смешного, Бычков?
Андрюха опустил голову, но плечи его вздрагивали. Директор запунцовел.
– Предупреждаю, вы несете ответственность за детей головой. Смех здесь неуместен. Головой!
Сдались ему наши головы. Социалидзе ждала меня у крыльца после собрания. Она улыбалась.
– Пойдемте, я покажу вам отряд.
Я забрал свой чемодан и мы потащились в самый конец лагеря, где находился наш восьмой отряд. По дороге нас нагнала Сидорчук.
– Блин, это все старшая напортачила. Она распределяла, кто куда. Я просила ее, чтоб меня поставили вместе со Светкой, а дали какую-то Ларису. Я ее в глаза не видела.
Моя Нина сжалась и косилась на Сидорчук с испугом. Вот уж, действительно, редкое сочетание столь ярких противоположностей. Сидорчук была словно создана для борьбы. Ее выточенное из бронзы решительным резцом лицо словно просилось на плакат: «А ты, мущина, разве не хочешь меня?!» Ее властный металлический голос, которым она вела душеспасительную беседу с детьми, можно было услышать на противоположном конце лагеря; она не смотрела на человека – она взвешивала его на глаз, и определив вес, задавала тон будущих отношений с агрессивным упрямством. Она просто не знала преград, если хотела чего-нибудь. Папа у нее работал следователем областной прокуратуры и про его жестокосердечность говорили вполголоса.
Социалидзе ругаться не умела вовсе. Ее папа был деканом физического факультета ЛГУ, мама доцентом филологического. Была в ней врожденная восточная утонченность, дополненная русским интеллигентским воспитанием до такого совершенства, что я чувствовал себя с ней неловким медведем даже в молчаливом присутствии. Голос она имела тихий и мелодичный, пальцы длинные и даже на вид бесконечно ласковые и нежные, движения – изящные, словно поставленные хорошим мастером-хореографом. Меня иногда посещала дерзкая мысль: знает ли она хоть одно матерное слово и что будет, если я ущипну ее за попу. Но сколько бы я не воспалял свое воображение, выйти за рамки приличного мне так и не удавалось. Всякая похабщина конфузливо скукоживалась под взглядом ее беззащитных ласковых глаз.
Как мы с ней собирались рулить отрядом полупионеров-полуоктябрят, не представляю.
Наталья довела нас до крыльца и на прощание подмигнула мне.
– Ну бывайте. Пара у вас, блин, что надо. Зайду обязательно в гости.
Комнатка моя мне понравилась. Был стол, кровать, шкаф. Над кроватью висела репродукция с изображением Гайдара в папахе и гимнастерке. Пахло застаревшим табачным дымом и дешевыми духами. Я достал из чемодана и водрузил на стол свою гордость – столетний томик Герберта Спенсера «Основные начала» и несколько чистых общих тетрадей, которые по замыслу должны были стать исписанными к концу моего лагерного срока. Разумеется, гениальными строчками. Коричневый томик очень удачно мозолил глаза на белом пластиковом покрытии стола, ветхий его вид внушал уважение. Тетради же свидетельствовали, что хозяин чужд легкомысленной праздности. Словом, как доктор прописал.
Потом я зашел в комнату, которая находилась за перегородкой, к Нине. У нее на столе я обнаружил книги Макаренко и Сухомлинского. Над кроватью висела фотография Дзержинского.
– Это мне подарил дядя, – сказала она, поймав мой взгляд.
– У тебя дядя чекист?
– Нет. Он доктор. Кардиолог.
– Хороший доктор? – зачем-то