Сиреневая драма, или Комната смеха - Евгений Юрьевич Угрюмов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
1Книга Песни Песней Соломона.
23
Шептались шизонепепетки многонадрезные, шептал хвощ полевой…
пустырник шептал: «Шу-шу-шу, ши-ши-ши»…спорыш что-то шептал тоже.
Были недовольны.
– Чем ты недоволен, выживший из ума сутяжник? Тем, что не досталось
тебе! Что ты дрожишь слезливым веком? Что тебя не устраивает в этом
отчаянном трении? Или это некрасиво?
– Ах! красота у каждого своя.
«Особую трогательность картине придаёт главный персонаж –
бездыханный, но чертовски умный… лицезреть который, можно лишь в
качестве голограммы в виде милой девочки с ангельским голосочком…
Отвязного драйва в кровавое действо добавляет музыка в стиле кислотных
дискотек, под которую так и тянет поколбаситься»1.
Мне кажется, что надо писать пок албаситься. Тогда слово происходит не от
колбасы, а непонятно от чего и, таким образом, обретает невероятное
количество значений, вселенскую полноту, и выглядит уже не какой-то бледной
аллегорией, а настоящим символом.
Да.
Время постояло-постояло и пошло. Старину Время не проведёшь ведь!
Здесь должно следовать большое авторское отступление: размышление о
том, как быстротечна любовь, как скоропостижно отцветают лепестки счастья,
опадая, низвергаясь и увлекая за собой все нежные чувства; о том, как любовь,
будто фиалковая Кора, богиня живых, становится богиней мёртвых, безутешной
Персефоной, которая всегда тоскует по живым. Отступление можно было бы
сделать отдельной сценой и назвать: «О мёртвой любви» или «О
быстропроходящей живой и мёртвой любви»– есть же сказка «О живой и
мёртвой воде».
Чья-то властная рука перевернула песочную воронку, и снова потёк песок
жизни… один и тот же песок: туда, сюда.
The odour from the Flower is gone
Which like thy kisses breathed on me;
The colour from the flower is flown
Which glowed of thee and only thee!
Аромат цветка отзвенел,
Как твои поцелуи растаял.
Цвет иссяк, облетел, отшумел
И следа от себя…от тебя не оставил!2
1Беликова Елена, «Виртуальный ужас в ритме рейва», заметка по поводу фильма «Обитель зла», режиссёр и
сценарист: Пол Андерсон.
2Перси Биши Шелли, «на увядшую фиалку», (пер. автора).
24
Цвет иссяк, облетел, отшумел
И следа от себя… тебя не оставил!
Песочные часы перевернула властная рука, и время потекло снова (и вот
тут-то я чуть расслаблюсь, если, конечно, расслаблением можно назвать
философские мысли, высказываемые автором на страницах его же собственного
произведения… как сказано: «…позвольте мне пофилософствовать немного.
Это – право, повсеместно признанное за рассказчиками историй, и я должен
воспользоваться им, хотя бы для того, чтобы не нарушать заведённый
порядок»1).
В бесконечном времени и пространстве Солнечного Бога мелькают краткие,
как миги: утро, день, вечер, ночь жизни.
Божество, разящее звонкими стрелами героев и оборотней, своевольно
распоряжающееся днями человеческой жизни, само поглядывает вверх,
прикрываясь щитом от палящих лучей Феба…
…а Феба подвесила к небу за нитку неотвратимая Ананке.
Есть время без берегов, без начала, вечное время, и есть «время долгого
господства»; есть время краткого бытия; есть Бог ныне существующий, который
всегда существовал и всегда будет существовать, и Ариман – истощающий себя
в небытии.
А вот построение самое злое: В умственном выверте, парадигме, является
образ человека, над которым нет ни Ормузда, ни Ананке, ни Солнечного Бога
Ра, ни Спасителя, ни Разрушителя храмов, ни Милостивого и Милосердного, ни
какого-либо другого бога: японского, китайского, яванского или славянского -
человек сам протягивает руку и, своей же рукой, приводит в движение песок
песочных часов. Один и тот же песок – туда-сюда, который уже было, о благо!
перестал течь, уже перестал, а ты его снова… своей же рукой. Или часы,
механические, которые уже перестали, было, оттикивать, а ты их своей же
рукой снова… заводишь. Бедняга человек; он вынужден это делать, бедняга
исполняет самого себя, как сирены, которые исполняли своё назначение и пели,
пока их не провёл Одиссей (где найти такого Одиссея?), как эриннии, которые
оставались эринниями лишь до тех пор, пока Орест (где отыскать Ореста?) не
избежал их безумия и мстительной злобы. Человек не может остановиться. Не
может остановить миг. Остановить мгновение. Прекрасного мгновения
остановить не может… да и непрекрасного тоже, не может остановить. Он
может только безнадёжно захотеть его остановить. И дело как раз в этом, всё
дело как раз и заключается в неисполнимости желании… не всем же в этом
песочном струении попадается под руку Мефистофель, хотя в нашей
предпосылке любой чёрт, также исключён, как любой бог.
1Жоржи Амаду.
25
Когда отшумел в насыщенных членах праздник первой любви, пришла
вторая – пришла вторая, совсем не похожая на первую.
Некое неравенство – она была из благородного рода Нарцисса и над
зеркальной водой любовалась только собой и не видела Лепушка, совсем как
наш кассир Эраст не замечал нашу внучку Лизу. Лепушок долгими глазами,
будто он был нимфа Эхо, глядел на неё, ходил у неё под окошками… некое
неравенство только разогревало и сделало увлекательными любовные игры.
Лепушок смотрел долгими глазами; она – долгие глаза долго не поднимала на
него; Лепушок пытался попасться на глаза; она не замечала его пытающихся
глаз; Лепушок отводил глаза, опускал глаза, вперял глаза и наконец замечал, что
её глаза, всё чаще облекаясь голубиной1 поволокой, падали ниц в знак некоего
признания настойчивого притязания. Так некое неравенство переходило в некое
равенство. Лепушок делал всё, чтоб добиться её любви, и не потому, что это
была его злая воля – это был рок, злой рок сиреневых ароматов. Лепушок
сочинял стихи, играл на флейте, пел арии, ариетки…
Если б милые девицы,
Так могли летать, как птицы,
И садились на сучках, -
Я желал бы быть сучочком…2
…и arioso3 исполнял; читал драматические монологи, проделывал
акробатические номера, цирковые фокусы. Ходил по канату, вольтижировал на
лошадях, исполнял упражнения на брусьях, кольцах и канате, занимался
скалолазанием и воздухоплаваньем… да что там говорить… лепушок был готов
на всё, и готовность была вознаграждена.
Убежище, нежная игра, ласковый, будто тёплый летний дождик; ласкает он
её, струится по чешуйчатым ажурным извивам, влечёт в пропасть желания. И
сама уже припадает листьями, прижимается стеблями, и в лилово-красных
лепестках отворяются сокровища, эпитетов которым ещё не подобрал ни один
в мире поэт, ни один бог, потому что и у богов при этом замирало на устах
амврозийное дыхание, и они не могли выдавить из себя и слова.
«Вот мои листья – мни их! Мои побеги – гни их! Моё сокровище – разнеси
его в щепки, умыкни его!»
Когда отшумел в насыщенных членах праздник второй любви, пришла